Волосы, теперь уже светлые да густые такие, развевающиеся и вздымающиеся волной, гладкие и плавно льющиеся, в том старом стиле "под пажа", что всегда восхищает мужчин, и ни тебе причесок вроде тесных шапочек из блестящего пластика, ни тебе осточертевших вымученных башен претенциозных парикмахерских творений, ни словно утюгом проглаженной висячей дискотечной лапши. Точно такие волосы, в какие хочет погрузить руки мужчина, чтобы обнять за шею и притянуть к себе близко-близко. И точно такое лицо.
Женщина что надо, и всегда в рабочем состоянии, не женщина, а быстродействующее устройство для имитации зова и уступчивости.
Двадцать три, и чертовская решимость никогда не прозябать в скудной юдоли, что ее мать неизменно называла чистилищем, пока не отправилась на тот свет от белой горячки где-то в Аризоне и, слава Богу, не будет больше канючить денежки у малютки Мегги, чтобы засаживать рюмку за рюмкой в безымянной лос-анджелесской уличной забегаловке. (Где-то там, куда отправилась Мамуля, куда отправляются все праведные жертвы белой горячки, должны к ней отнестись снисходительно. Подумай, иначе быть не может.)
Мегги.
Генетический каприз. Разрез глаз от Мамули-чероки, а голубизна, цвет невинности,- от Папочки, безымянного быстроглазого поляка.
Голубоглазая Мегги, крашеная блондинка, мордашка - закачаешься и ножки - оторви да брось, пятьдесят баксов за ночь, и бери - не хочу, похоже, большего ей не добиться.
Невинная Мегги - невинные голубые глаза ирландки, невинные стройные ноги француженки. Полячка. Чероки. Ирландка. Женщина Всех Времен и Народов, а цена - чтобы набрать восемьдесят баксов на жратву, раз в месяц вносить взнос за гипсовое надгробие, раз в два месяца - за "мустанг", да оплатить три консультации у специалиста в Беверли Хиллз по поводу той одышки, что случилась после ночи в Бугалу.
Мегги, Мегги, Мегги, крошка Мегги Денежные Глазки, что сбежала из Таксона, от трейлеров и ревматической лихорадки, чтобы окунуться в жизнь, в которой, как во взбесившемся калейдоскопе, мелькают когти и зубы и которая все же не лишена смысла. А если кто-то требовал завалиться на спину да рычать пантерой в пустыне, надо было это и делать, ничего, потому что ничего нет хуже вонючей бедности с чесоточной кожей и заношенным бельем, постыдной бедности, из которой так и прет безысходность, - ничего!
Мегги: шалава, давалка, хапуга, качалка - кинь бакс, и закачается, и в ритме слышится мег-ги, мег-ги, мег-ги.
Та, которая дает. За плату, которую дадут.
Мегги встретилась с Нунцио. Сицилийцем. Темные глаза, бумажник из кожи аллигатора, в нем потайные кармашки для кредитных карточек. Мот, игрок, транжира. Захотелось им в Beгас.
Мегги и сицилийцу. Голубым глазкам и потайным кармашкам. Но больше голубым глазкам.
В трех длинных стеклянных окошках закружились и расплылись барабаны, а Костнер знал - нет у него ни единого шанса. Главный выигрыш - две тысячи долларов. Кружатся, кружатся, жужжат. Три колокольчика или два колокольчика и полоска с надписью "выигрыш" дают восемнадцать баксов, три сливы или две и полоска - четырнадцать, три апельсина или два и полос…
Десять, пять, два бакса, если вишенки одна под другой. Хоть бы что-нибудь… пропадаю ведь… хоть бы что-нибудь…
Жужжание…
И кружится, и кружится…
Тут и случилось то, что не предусмотрено инструкцией к автомату.
Барабаны разогнались, щелкая, притормозили и с лязгом замерли в фиксированном положении.
На Костнера уставились три полоски. Но на них не было надписи "выигрыш". Это были три полоски, с которых глядели три голубых глаза. Очень голубых, очень нетерпеливых, очень ВЫИГРЫШНЫХ!
В лоток выдачи на дне автомата со звоном скатились двадцать серебряных долларов. В кабинке кассира казино замигала оранжевая лампочка, полка у окошка выплаты стала ярко-оранжевой. Где-то наверху зазвучал гонг.
Администратор секции игральных автоматов коротко кивнул служителю, тот, поджав губы, двинулся к болезненного вида человеку, который так и застыл, держась за рукоятку.
Символ выигрыша, двадцать серебряных долларов, остались нетронутыми в лотке выдачи. Остальное - одну тысячу девятьсот восемьдесят долларов - полагалось выплачивать кассиру казино. А Костнер, стоило на него взглянуть трем голубым глазам, будто остолбенел, он сам уставился на три этих голубых глаза, и никак не кончалось мгновение идиотской растерянности, когда обнажилась сама суть игрального автомата и никак не смолкал взбесившийся гонг.
По всему казино отеля посетители, прервав игру, высматривали, что произошло. У столов для рулетки игроки из Детройта и Кливленда, сплошь белые, отвели водянистые глаза от жужжащего шарика и с секунду вглядывались вдаль, на жалкого типа, застывшего перед игральным автоматом. Но с их мест было не разобрать, что выигрыш - два куска, и они вновь уставились слезящимися глазами сквозь клубы сигарного дыма на крохотный шарик.
Шустрые игроки в блекджек врубились моментально, развернулись на вращающихся креслах, заулыбались. По темпераменту они были ближе к игрокам на автоматах, но они-то знали: автоматы эти - просто уловка, чтобы занять чем-то жен, пока мужья вновь и вновь пробиваются к двадцати одному очку.
И отставной крупье, что не мог уже с прежней скоростью тасовать колоду за карточным столом и был отправлен милостивой администрацией казино маячить у входа, под Колесом Фортуны, даже он прервал свое никому не адресованное механическое бормотание ("Еще-один-счастливчик-на-Колесе-Фортуны!") и.взглянул на Костнера, туда, откуда доносилось безумное лязганье гонга. А через мгновение, хоть желающих по-прежнему не было, он уже зазывал очередного несуществующего счастливчика.
Костнер слышал: откуда-то издалека звучит гонг. Это должно бы значить, что он, Костнер, выиграл две тысячи долларов, но такое невозможно. Он сверился с таблицей выигрышей на корпусе машины - три полоски с надписью "выигрыш" давали главный приз.
Две тысячи долларов.
Но на этих-то трех полосках не было надписи "выигрыш ", были просто три серых полоски прямоугольной формы с тремя голубыми глазами строго в центре каждой из них.