Изменить стиль страницы

Нюра вытянула из-за рамки сверточек в холстинке, положила на стол, любовно раскинула концы, взяла верхний треугольничек с карандашной крупной адресной надписью, бережно, будто расколупывала яичко, вытянула запрятанный вовнутрь край, развернула, длинными, чуткими пальцами разгладила на столешнице. Поглядела в радостном ожидании на мать, села, огородила руками листок, сдерживая рвущийся в звень голос, стала читать, сызнова сама вникая:

— «Из дальней стороны шлю тебе, Маруся, и всем детям: Нюре, Мише, Валюте, меньшой Верочке — свое слово и отцовское благословение. Ивана нашего, как ни выглядываю по дорогам и становищам, среди встречных мною солдат покуда не углядел. Да и то сказать: среди многих тыщ, что вокруг копают, ходят, справляют свое ратное дело, отыскать Вайю возможности мало. Надежды, однако, не теряю, потому как земляки в нежданности всё же объявляются. Беспокойства ныне меня одолевают. Одно беспокойство унес от порога и не изживу, видать, покуда к порогу не вернусь, — это вы все, от меня нераздельные, и жизнь ваша, отсюда мне не очень видная. Обнадеживаюсь думой, что лад в семье вы сберегаете, как самое первое благо, от коего зависит все прочее. А как сажусь за котелок солдатского варева, так рука с ложкой опадает. Думается: не в свой бы рот ложку нести. Опишите в точности, что за еда готовится у вас в печи и что каждому перепадает со стола…»

Нюра в этом месте отвлеклась от письма, со взрослой обеспокоенностью глянула на печь, где в полутьме обозначились недвижные лица меньших, словно навешанные в черноту портреты, — видно, показалось ей, что в письме надобно что-то опустить. Но тут же, сдвинув строгие брови, снова склонилась над столом.

«Душа держится на месте только думой о Краснухе, — Васенке чудилось, что теперь с трудом, в упрек ей, считывает слова Нюра. — Она не даст вам погинуть ни при какой другой нужде. Накосили ли сколько надо? Ежели по той погоде, что здесь в лето была, то травы ныне, должно быть, и у вас были укосны. Про сено мне опишите. И кто что делал на коеьбе, кто лучше других оказался.

Опишу и другое мое беспокойство. Хотя от Волги — нашей матушки — фашиста хорошо и далеко отогнали и мы тут уже глядим на сплошь порушенные белорусские деревни, однако же в думках своих так и сяк прикидываю и вижу, что победное замирение случится еще не вдруг. Тыщи верст до этого самого Берлина, от коего зародились все наши нынешние беды, и, хоть огня стало у нас теперь больше, чем у немца, и силы много, несравнимо с прошлыми годами, все же пройти тыщи верст по страдалице-земле да супротив черной силы — срок долгий. Упреждаю о том Вас, чтоб себя по-нужному настроили, чтоб хозяйство вели с бережливостью. И Васене Гавриловне о том передайте. Когда наперед все обдумаешь, сготовишь себя к долгой дороге, оно и идется легче. И главное — без рыва. В какой обувке кто ходит? Сделан у меня тут припас, вроде бы для Миши, а может, и для тебя, Маруся. Лейтенанта молоденького с боя вынес, с ногами сильно побитыми. Сапоги пришлось спороть. Он мне их вроде бы в память и оставил. Сшил их обратно. Мне не носить, не по ноге. Берегу с думой о доме. Политрук наш, добрый человек, хотел помочь переслать, да не успел, не оберегся, сердечный. Может, кто еще догадается из командиров помочь. Тогда сами решите, без обиды, кому носить. Еще раз наказываю, чтоб друг друга берегли, и особо вы, дети, заботьтесь о матери — Марусе. Без ее и вам ходу не будет. А доля выпала ей нелегкая. Всем по череду головки глажу, обнимаю. Маму Марусю целую. Поклоны мои, всем добрым людям семигорским и техникумеким — тоже. Отец ваш и солдат Василий».

Васенка недвижно сидела за столом, плотно прикрыв лицо руками. Письмо она уже читывала, знала все слова, которыми говорил с петраковским семейством Василий, и все-таки, сызнова услышанные, они отозвались никому не ведомой тоскливой болью за себя, за свою одинокость, ни единожды не скрашенную таким вот заботным словом, — будто в нети канул Леонид Иванович, будто не помнилось ему там, за дальней далью, ни о доме, ни о Лариске, ни о ней, Васенке. «Без коровы-кормилицы остаться — беда, — думала она, не открывая лица. — А человека потерять?!» — Васенка отняла от лица руки, неслышно положила на стол, сказала тихо, будто самой себе:

— О беде крикнешь — горе позовешь…

Маруся, расстроенная письмом, сквозь слезы обидчиво спросила:

— К чему это ты?

— Все к тому же, Маруся. Мы, бабы, все переживем, все одолеем. А солдат под пулями ходит…

Нюра, накрыв ладонью прочитанное письмо, через угол стола потянулась к листку, что лежал рядом с Васенкой. Виновато поглядывая на мать, взяла, сложила треугольничком, какое-то время держала в руке, не решаясь поступить по своему разумению. Потом, неуступчиво сжав губы, оба письма положила в холстинку, с привычной ловкостью связала концы. Придавив руками пакет, в котором теперь было все — и добро, и беда, и надежда, сказала, заливаясь краской смущения от той самостоятельности, которой еще час назад в ней не было:

— Отца пусть ждет. Вернется, тогда и узнает про беду. Лучше так будет, мама!..

Маруся, часто моргая, удивленно смотрела на дочь такими же большими, как у Нюры, глазами. И молчала. Кажется, впервые за прожитую жизнь.