Изменить стиль страницы

— Жил… Никого не пугал… А тут вроде бы пугать начал. — Он шутил, отгонял страх от дорогих ему людей. Собравшись с силами, старательно выговаривая слова, попросил:

— Шура, Васенушка, как бы мне лошадку. На поля глянуть. Соскучал по воле…

Васенка, глотая слезы, сама запрягла старого, печально вздыхающего мерина, положила в телегу побольше сена, накрыла рядном, повезла уложенного и укрытого одеялом Ивана Митрофановича за село.

На горушке, у края ржи, откуда видны были и дальние поля, поставила телегу в тени берез, подложила под голову Ивану Митрофановичу прихваченную из дому фуфайку, чтобы удобнее было глядеть на колосья и зазелень леса у Туношны, хотела отойти, не мешать, во Иван Митрофанович позвал:

— Не ухода. Сядь. Вроде бы отдышался, говорить хочется. Что я хотел тебе сказать… Да вот… До войны еще, помнишь заспорил я с Андриановым. Точно, при тебе было. Председателю хлеб сдавать, а у молотилки нутро приболело, так разладилось, что эмтээсовский докторишко рукой махнул да сгинул. А Василию Ивановичу хоть за черта ухватиться, лишь бы сделать. Он батю твоего, Гаврилу Федотовича, и призвал. Не тебе говорить — в мастерстве твой батя башковит. Поклонишься, посулишь — блохе подковки навесит. Я бы не против, сам поклонился бы для дела, да пора-то какая — матушка твоя, помирает, а Капка на глазах всего села Гаврилу Федотовича хороводит… Андрианову про то сказываю, а он, будто жеребчик, на дыбки. Тебе, кричит, мораль дороже зерна! Дороже, говорю, Василий Иванович, дороже, горячий ты мой человек! Ты колхоз перед Гаврилой Гужавиным на колени ставишь. Мужику кураж, другим пример. А пример такой: ни закон для тебя, ни мораль, ежели дело умеешь. А так ли оно, Васенушка? Ты тогда с обидой на меня глядела. Не терпелось тебе, чтобы батя добром себя проявил. А я устоял. Жалел, а устоял. Даже перед тобой, Васенушка! В дальний колхоз за Макаром съездил, он дело нам свершил. Да так, что до сих пор машина молотит. Не гляди так жалостливо, Васенушка! Не суди старика: ему помирать, а он всё про то… Ни к чему бы теперь поминать, вроде пустяшное дело. А скребет тут, хочу, чтоб тебе помнилось. Дело почнешь, Васенушка, — делягой не стань. В жизни человек и дело вообще-то об руку идут. Но ты гляди: как человек дело ладит и как живет. Тут тебе такая книга — всё в нее вписано… Макарушку что-то поминаю. Каково-то ему там, не на хлебном — на бранном поле?! — Иван Митрофанович со вниманием поглядел на Васенку, понять хотел: по-прежнему ли дорого ей Макарово имя, но увидел в ее глазах такую боль, что и пытать не стал.

— Прости старика, договорю уж… Бывают, Васенушка, в жизни выверты. Бывает, что и свои золотые руки мужик пропивает. Но это такая уж несуразность, что словом не обозначишь. Хотя что уж, могу сказать: золото без ума не на пользу… Заговорился, старый, но ты потерпи. Все кажется, не углядел чего… Ты с главного начинай, Васенушка. С земли. Дело — оно все вокруг себя завертит. Люди к делу льнут. Заладится — тут и счастье твое. Что-то мне, Васенушка, не дышится. Вроде бы и воздух вольный, а тяжко. Бок давит. Подыми-ка меня повыше… Ладно, ладно, хорошо…

Иван Митрофанович поднимал голову, а она валилась; так и умостил он ее на правом плече, выпирающем под сатиновой, полинялой от времени, теперь просторной ему рубахой-косовороткой. Вею жизнь носил такие: то серые, то синие, то под пиджаком, то навыпуск с пояском, но — всё косоворотки. Были они такой же принадлежностью его вида, как усы, в бодрости — встопорщенные, в тягости — будто дождем обмоченные.

Ваеенка глядела на знакомую, залатанную на локте рубаху, на обвислые теперь усы, и обида за Ивана Митрофановича, за то, что не дала ему жизнь ничего другого, кроме забот о людском устройстве, о старых и малых, о несчастливых и порадованных судьбой, о всех, кто ходил-бегал по семигорской земле, кто обихаживал ее, скупую на отдачу кормилицу, — обида за то, что жизнь взяла все, что могла взять от его ясного ума и неспокойного сердца, и дала ему такую малость от общей людской богатости, захлестнула Васенку. Горьким и несправедливым почудилось ей то, что Иван Митрофанович один здесь, у конца своей жизни, растраченной для всех, что одна она при нем и одной ей он говорит слова, слушать которые надобно всем, и нетерпеливое желание тут же поправить несправедливость заполнило Васенку. Она ухватила вожжи, в поспешности стала заворачивать лошадь, чтобы собрать на сельсоветской луговине вкруг Ивана Митрофановича все село, чтоб все могли его видеть, слышать, внимать ему. Но едва заворотила нерасторопного мерина, Иван Митрофанович остановил ее.

— Куда это ты, Васенушка? Пошто заторопилась? — слабым голосом окликнул он, тужась поднять от плеча голову. — Сорви-ка мне колосок, с той вон ржицы. Зерно хочу потрогать…

Васенка подала ему стебли с колосьями, самыми большими, какие только могла в торопливости найти, бережно вложила колоски ему в ладонь. Иван Митрофанович медленно, один за другим, согнул длинные худые пальцы, прикоснулся к выпуклостям плотно сидящих зерен, и по выболевшему, испятнанному темными метами его лицу прошла улыбка, никлые, табачного цвета усы пошевелились, на какой-то миг вроде бы встопорщились. Из-под полуоткрытых век смотрел он на Васенку, будто запоминая, нежданно пошутил:

— Вот, болтают, усы у меня прокурены. А ведь в жизни не курил! Давай-ка теперь, Васенушка, на Волгу…

Пологой дорогой, вдоль Немды, затененной зарослями ракит, Васенка выправила к Волге; поставила телегу у воды так, чтобы Иван Митрофанович мог видеть всю ширь и даль пустой в этот час реки. Свежестью наносило от плеса. Волга дышала: скатывалась с широкой ее груди вода, набегала на песок, уносила обратно с берега шевелящуюся полоску пены. Мерные вздохи Волги, шелест воды по песку, неподвижные, вечереющие дали обласкивали взор и слух, и Васенка, давая Ивану Митрофановичу углядеться Волгой, молча и участливо стояла, прислонившись к теплому, остро пахнущему крупу мерина. Иван Митрофанович, однако, не видя Васенки, опять забеспокоился, позвал.

— Что хотел еще сказать тебе, Васенушка… Опять плохи у нас дела. До Волги фашист дошел. Но ты верь. И народ уверуй: победа за нами будет. Так и сказывай — русские, мол, долго замахиваются, но бьют напрочь… Да, вот оно, главное, что хотел. Мне бы, Васенушка, руку омочить!