К вопросу о повторах: я с некоторым разочарованием наблюдал в вечеру, как Х** заявил (после двух ораторов, говоривших стоя), что отвечать на вопросы будет сидя; но представьте себе мое торжество, когда за фуршетом, отвечая какой-то культурноневменяемой тетехе, этот хохол произнес слово «нутряной» и чуть ли не рефлекторно (стояли жары) почесал муде! Отметив свой непроизвольный жест a posteriory, Х** через несколько фраз повторил слово «нутряной», и уже сознательно, повторно и выразительно положил руку на яйца, подтвердив тем самым свою интертекстуальную идентичность с уланом. Как видите, я терпеливо ждал, пока иссякнет поток желающих пообщаться с заезжим властителем. Мое ожидание нарушил сам Х**, после очередной рюмки водки вдруг изъявивший желание разобрать дела, "пока я не окончательно напился" (расплывшиеся бордовые чернила не дали Мазепе дочитать донос до конца)

* * *

— Ты так изменился ко мне, Мазепа, — ласково сказала Мария, помешивая ложечкой чай. Мазепа сидел в тени, поглощая косые лучи вещей, and, in the kitchen, things: Peter chopping board, Alexander pepper mill, Minherz lemon squeezer, Kochubey cutlery, Karl cupboards, Repin oven, washing machine, dishwasher.

Известно, что когда Мазепа бывает злым, с виду он кажется гораздо неосторожней и проще, чем в обычное время. В такие критические дни он как никогда умеет самовластно привлечь к себе сердца и понять их тайную сущность. Он способен править чужими умами как никто другой, не удосуживаясь разделить способы управления на первобытное властительство и цивилизованную манипуляцию. Поэтому сейчас надменный красивый старик лишь кротко поедал куру, мягко качая головой в знак отрицания ее предположений.

— Ты строил куры Дульской, — ласково сказала Мария и прищурилась на мужа, невнятно чернеющего на том конце стола, meanwhile, in the kitchen, two Ivan tea bags jump from their tin and drop into two large Romanov cups.

Мазепа оторвался от куры и ласково вскинул на жену свои пронзительные молодые глаза.

— И ты ревнива? Я старый больной человек, стану ли я искать надменного привета самолюбивой красоты? Мне ли строить куры, вздыхать по бабам, влачить позорные оковы и искушать притворством чужих жен? — Мазепа ласково вздохнул и вернулся к куре, ловко орудуя ножом и вилкой.

* * *

— Ты строил куры Дульской, — пронеслось эхом в сводах бельэтажа. Орлик поник головой и потрогал в петлице увядший бутон розы, подаренной ему несколько дней назад самим императором. Доносить Кочубею или не доносить? Не низость ли это?

— И ты ревнива? Я старый больной человек, стану ли я искать надменного привета самолюбивой красоты? Мне ли строить куры, вздыхать по бабам, влачить позорные оковы и искушать притворством чужих жен? — как дождь, падающий вверх, барабанили по мрамору звуки, излетающие из столовой. Другие звуки доносились из людской: грубые ругательства, треск раскалываемого полена, грохот отодвигаемой скамьи, бабий визг, детский плач, бессмысленный и беспочвенный разговор между двумя мальчиками. Орлик вскрыл трепещущую жилку на левой руке и, умакнув перо в кровь, написал на чайных лепестках Петра Первого (через два часа верного слугу нашли уже мертвым):

* * *

Петух помотал головой так, что вялый гребешок цвета недозревшей клубники затрясся подобно желе, вострепетал, заквохтал заодно и клочок изумрудной портьеры, взметнувшись от ветра, — накрыл петуха с головой. Подвижный стол со скатертью, избушка на курьих ножках. Когтистые лапки истерически зацарапали паркет, но ночь для петуха наступила так тотально, так авторитарно, спутав все карты и задрав все перышки, застив бусинки глаз, интерпретируя жизнь как архаичную в конце двадцатого века игру слов, которую можно употреблять лишь с вопиющей иронией, — что пришлось упасть, унизиться перед внешними силами, дойти до такой точки страха, когда отказывают ноги, — и все это для того, чтобы выпутаться из шелкового в изумрудный цветочек рулона ситуации, этот страх породившей.

— Цыпа-цыпа-цыпа, — засмеялся мальчик, а потом заплакал, видя, что петуху больно и стыдно.

— Петька, давай-ка выйдем отсюда, — приказал голос папы, доносящийся откуда-то сбоку и неприятно пробуравливающий мутную толщину слез.

— Что это у него имя такое девичье? — впорхнул голос незнакомой тети, разделывающий слова подобно визгливой бензопиле.

— Почему девичье? — возразил голос мамы, присыпав топорщащиеся грубыми звуками слова сахарной пудрой ласковой интонации. — Самое что ни на есть мужское: Петр Первый.

— Я не хочу-у-у-у-у, — заревел Петька.

— Ну что ж ты, Петр Первый. Он с утра, по-моему, не писал? Так ведь, Вера?

— Пи-и-исать! Пи-и-исать! Вера! — засипел неузнаваемый голос бабушки, лежащей почему-то на диване, а не на кровати в своей комнате, и Петька от испуга перестал плакать.

— Ах ты господи, Лариса Федоровна, сейчас, сейчас! Боря, уведи мальчика!

— Ки-киги-ки-и-и! — сказал, ухмыльнувшись, петух и лукаво скосил глаза.

— Ах ты, господи, да убери сначала петуха! Боря! — мама начинала явно нервничать, и от этого Петька опять заплакал. Он чувствовал, что воздух вокруг трясется и трепещет от ужаса, как программа телевидения, испорченная помехами и готовая вот-вот погаснуть, померкнуть, как мир перед глазами неуклюжего петуха, подпавшего под власть обычной портьеры.

— А.А.А.А, — голос бабушки был настолько слаб, что вместо стонов из нее вылетали гласные, не достигая порога требуемой длительности, как-будто пианист нажал на левую педаль.

Папа кинулся ловить петуха.

Но петух оказался хитрее папы и не пожелал рабски подчиняться его карающей длани. Птица удачно увернулась от его жирной волосатой шуйцы и побежала в сторону, псевдоугодливо семеня по паркету.

— Пи-и-исать! Пи-и-исать! Вера! — послышался голос оборотня-бабушки с дивана, и опять Петька от испуга перестал плакать.

Внезапно петух вспорхнул на диван и, подминая под себя и мучая розовое покрывало, засеменил по его поверхности в неопределенном для него самого направлении. Там не было больших бугров, потому что новая бабушка-оборотень, похоже, не имела тела и лица, а только лишь седой поредевший загривок, как у ощипанной курицы, краешек которого не удалось спрятать под натянутое на голову одеяло. Пока папа неуклюже ловил птицу, подпав под власть какого-то таинственного пространства, загораживающего от него как настоящее, так и будущее движений пернатого объекта, он лапал пятерней покрывало, хлопая в пустоту. Совместными усилиями папы и петуха, одеяло вкупе с покрывалом ухнуло вниз, обнажив иссохший мятый стебелек ночной рубашки того, кого люди именовали почему-то бабушкой. Похоже, это был мужчина. Так как рубашка задралась почти до бедра, на сбившейся простыне лежали в неестественном положении два несвязанных друг с другом сучка или стручка — ноги, которыми уже невозможно было двигать. Петька подумал, что ночная рубашка приспущена к бедрам для того, чтобы не было видно, что ноги эти приставные и уже давно отделились от тела, как отделяется душа, отлетая в рай. Конечно же, эти скелетообразные и почему-то желтые, как лимон, черви могли принадлежать как мужчине, так и женщине, но голова на феноменально тоненькой куриной шейке была явно мужская, потому что лысая. То, что Петька первоначально принял за редкие седые волосы было скорее пухом или даже прахом. Надувшаяся желтая кожа лица была без морщин и напоминала о том, что на постели лежит ослабевший представитель сильного пола, фикус, кактус, цитрон, обеденный стол, алмазные блики на крупной спине газовой плиты, уйдешь ли ты отсюда, наконец, противный мальчик, иначе мне придется вывести тебя за ухо.

Заправив свой «петушок» в обойму летних бледно-зеленых брюк, которые он так не любил за невыразительный цвет и грубые заскорузлые ногти швов, особо неистовствующие при долгой ходьбе в жару, Петька выбежал из сортира в коридор и уже хотел было вломиться в кухню с криками, оповещающими о приходе вымершего племени индейцев, как вдруг замер посреди прихожей, словно его прихлопнула мухобойка. Дверь в кухню была приоткрыта, оттуда в темную прихожую извивался косой луч света (солнце било в окно). В снопе ослепляющего света, отражающегося от пола (фикус, кактус, цитрон) на эмалированной голове горшка сидело существо, бывшее бабушкой. В стороне от света стояла мама с искаженным лицом — Петьке показалось, что у мамы болит живот. Возле шкафов в темной прихожей важно ходил петух. Он остановился на почтительном расстоянии и смотрел на Петьку, с достоинством наклонив голову. Петух был, наверное, дедушкой, душа которого переселилась в птицу, чтобы поглядеть на бабушку, а когда та умрет, расклевать ее тело самому, чтобы не осталось чужим червям. Но дедушка, как казалось Петьке, просчитался и опоздал: бабушку утащили злые эльфы, которые жили в темноте кладовки, прячась между плетеной зеленой корзиной для тряпок, старым велосипедом и рваными кожаными сумками. Позавчера Петька посадил в тюрьму французского короля и отправился на поиски топора, чтобы отрубить ему голову, но когда вернулся, не нашел флакончика из-под дезодоранта, потому что его утащили противные существа, которые иногда выползают на стол и в тетрадках в виде маленьких мерзких муравьев от которых его однажды стошнило. Теперь вместо бабушки на горшке сидел крошечный демон из сказки и непрерывно говорил, но слова получались тихие и слабые, как птичий помет.