Изменить стиль страницы

Глава тридцатая

В этот день пронзительные крики газетчиков потрясли столицу.

— Война! — кричали на улице.

Германия объявила войну России… Война, война! Петербург менялся.

Назывался он теперь Петроград. Несли портреты царя по Невскому. Шли мобилизованные, пели:

Соловей, соловей, пташечка!

Печатались известия с фронтов. На картах в гимназии двигали пестрые флажки, отмечая путь союзных войск. На уроках рукоделия вязали шарфы и варежки, шили солдатам теплое белье.

Тихо на Выборгской. А на Невском оживление. Это принесла война. Больше, чем всегда, толпятся у витрин, движутся по проспекту нарядные, франтоватые, довольные люди. Дорогие платья и драгоценности… Рысаки с военными, мундиры всех полков… А война? Разве где-то есть война?

О войне говорят дома. Недавно мы увидели маму в белом платочке с красным крестом на груди. Сестра милосердия. Мама прошла курсы сестер в повивальном институте. Теперь она работает в госпитале, который торжественно, с молебном и банкетом, открыла «Компания 1886 года».

Мама рассказывает о раненых. Их все больше и больше. Искалеченные, страдающие, они говорят о предательстве на фронте. Горьким обманом обернулась парадная шумиха первых дней войны.

— А наши солдаты? Как они выносливы и настойчивы, — безответные смельчаки!

— говорит мама. И с горечью добавляет: — Но чего только не заставляют их терпеть!

…Домой из полковой казармы приходит Павел. Его призвали в армию в начале пятнадцатого года. Как монтера-техника, его оставили в Питере в авточасти. Иногда, добившись отпуска, он забегает на Сампсониевский. С раздражением он рассказывает о службе. В тыловой части скрываются от войны сынки питерской знати, купнов — все, кто могут откупиться от фронта. На лихачах v. часу переклички подкатывают они к казармам.

Унизительную муштру несут за них другие. В казармах озлобление, и, оживляясь, Павел рассказывает, что ему удается говорить по душам с солдатами, вызывать их на откровенность.

— Недовольных много. А там, на передовых позициях, их еще больше…

Павла скоро отправили на фронт. Мы пришли на вокзал проводить его. Вот когда ощутила я близость войны! Воинский эшелон уже стоял у платформы теплушки и серые шинели. Сколько их? Далеко уходит хвост поезда.

Соловей, соловей, пташечка!..

Все та же песня гремела из вагонов. Солдаты пели ее по-своему, она звучала грозно, заунывно и грустно:

Раз, два! — э-эх… Горе не беда.
Канареечка жалобно поет.

Солдаты кивали нам, шутливо окликали. Уныния на их лицах я не видела, а ведь едут на войну! Но об этом как будто никто из солдат не думал.

Бренча чайниками, они пробегали за кипятком. В свистках и грохоте вокзала тренькали балалайки, гудели гармони.

Павел стоял у теплушки и кричал нам:

— Сюда!

Он был веселый, точно вырвался на волю из надоевшего плена. Радовался подаркам, которые мы принесли ему. А мы вдруг загрустили, не могли это скрыть.

— Ну, ну, не надо, — улыбался Павел. — Ждите писем и не забывайте…

Теплушки с серыми шинелями мелькали перед нами. Мы долго смотрели вслед удалявшемуся поезду. Куда, в какую неизвестность мчатся все эти люди и с ними наш Павел? И, точно в ответ, сквозь лязг колес все гремело:

Э-эх!.. Горе не беда!..

Война не прервала помощи сосланным товарищам. Надо быть только еще более осторожными! Каждый месяц отправлялись мы с Надей по давно выученным наизусть адресам, где нам вручали конверты с деньгами. С войной все дорожало, денег требовалось все больше. Опять мы упаковывали посылки, отправляли денежные переводы в далекое Заполярье. Оттуда, из ссылки, к папе обращались с поручениями.

Оттуда приходили письма, десятки писем. Настойчиво связывались из ссылки с волей. Но против тех, кто остался на воле, продолжались преследования.

Осенью арестовали большевистских думских депутатов.

Мама, расстроенная и взволнованная, рассказывала:

— Арестован Петровский. Только что узнала об этом от Доминики. Кажется, схвачены все депутаты-большевики.

Событие касалось знакомой нам семьи Григория Ивановича Петровского, которого папа знал с давних времен по Екатеринославу, где оба они работали на сталелитейном заводе и оба участвовали в заводском революционном кружке.

С женой Григория Ивановича, Доминикой Федоровной, мама сблизилась во время их общей учебы на акушерских курсах.

Много схожего было в судьбе мамы и Доминики Федоровны. Жены революционеров, они умели мужественно и терпеливо сносить превратности, выпадавшие на их долю: Мама говорила о Доминике:

— Энергичная она, деятельная… Со своей настойчивостью всего добьется.

И всегда неунывающая, жизнерадостная.

Мама, верно, не замечала, что она чертит свой собственный портрет.

Участь арестованных большевистских депутатов была вначале далеко не ясна. Для них требовали военно-полевого суда, грозили смертной казнью, вечной каторгой. Но ни у Доминики Федоровны, ни у жен других арестованных не опустились руки. Вместе с товарищами они предприняли все возможное, чтобы поднять общественное мнение против ареста своих мужей, облеченных, как депутаты, судебной неприкосновенностью. Они требовали свидания с мужьями и добились его. Они встретились и говорили с арестованными у подъезда Окружного суда, когда 'тех из тюрьмы привезли на допрос.

Доминика Федоровна рассказывала, как независимо и достойно держатся депутаты.

— Готовы ко всему, ни в чем не проявляют малодушия.

Она и сама была готова ко всяческим испытаниям. На ее красивом лице нельзя было прочесть, сколько тяжести ложится теперь на ее плечи. Одна она должна будет поддерживать всю семью — троих ребят.

Все, что относилось к думскому процессу, близко принималось к сердцу и подолгу обсуждалось в нашем доме. Знаком нам и Алексей Егорович Бадаев. Мы с Надей помнили его еще с тех пор, когда передавали ему рукопись Сталина. Участью арестованных обеспокоен отец. Все они — его товарищи по общему делу.