Изменить стиль страницы

– Прости меня за все. Ты – туда, правда?

32

Одно дело – рана, кровь и даже смерть на войне, в автомобильной катастрофе, на ринге, от несчастного случая на производстве, от руки убийцы. Другое дело – болезнь, которая не идет в открытую, а берет тебя в кольцо, сверлит изнутри, вытягивает все соки, опустошает тебя. Она – неотъемлемая часть старости, когда тело дряхлеет и неизбежно разрушается. Я не мог примириться с этим: Лори была первым человеком, которого я видел больным, подавленным чем-то непостижимым, мешавшим дышать. Чтобы победить это непостижимое, я, когда был у нее, заключил ее в объятия, чтобы ее груди снова расцвели, хотя они и не казались мне увядшими, чтобы вселить в нее, да и в себя тоже, уверенность в том, что мы живы. Охваченный отчаянием, я бросился навстречу той ночи, которую теперь упорно пытался загнать в самый дальний угол памяти.

Все растворилось в свете и запахах утра. Правда, я не замечал ясного неба, раскрывшихся почек, сверкающей травы на захламленных мусором берегах Терцолле. Как слепой, я двигался по знакомым улицам, не обращая внимания на декорации. Инстинкт бегства, забросивший меня в бар у заставы Прато, превратился теперь в действенную надежду, в жажду искупления собственной вины. Я взбунтовался потому, что близость зла отшатнула меня; теперь вместе с мужеством, внушенным любовью, я вновь обретал свободу духа и власть над своими поступками. По мере того как я приближался к больнице, а она была недалеко, я, словно последний идиот, давая волю воображению, представлял себе, как мой приход возвратит Лори к жизни.

Может быть, из желания продлить это ощущение, обуздать нетерпение и побороть остатки страха я не сразу вошел в калитку больницы, а остановился перед ней, чтобы закурить. Больница Кареджи находилась на задах, в глубине улицы, на противоположном конце которой высились цехи «Гали»; я проходил здесь тысячу раз, держась за руку синьоры Каппуджи, бегал тут с мальчишками и всегда выбирал именно эту дорогу, чтобы сократить путь, если возвращался домой со стороны виа Витторио. Я часто видел «неотложки» и машины скорой помощи, небольшие автобусы, которые мы называли «пилигримами», глазел на сестер милосердия и санитаров, куривших в беседке больничного парка. Но я ни разу не ступал за эту калитку; инстинктивно я всегда обходил ее, держась другой стороны площадки, где на моих глазах с годами появился навес, лотки для торговли фруктами и цветами, стоянка, на которой я сейчас оставлял мотоцикл. Я никогда не бывал в больнице. Никогда не соприкасался с этой обстановкой, в которой есть что-то от кладбища, от поражения. Как чужак в своем районе, я справился у сторожа насчет стоянки; это был старик в кепке и рваном плаще, доходившем ему до пят, поглощенный своей «ответственной» работой.

– Почему только мотоциклы и велосипеды?

– Потому, что для машин стоянка на территории лечебницы, рядом с центральной аллеей, как раз посередине.

– А как навестить больного… тяжелобольного?

– Смотря какая болезнь. Терапия, хирургия?

– Думаю, терапия.

– Центральная аллея, – повторил он.

Но все равно, пройдя по ней несколько шагов, я не знал, куда теперь направиться: передо мной встали многочисленные корпуса, на первом из них я прочел: «Хирургическое отделение». Меня обогнал «Фиат-600» и тут же остановился: навстречу мне бросилась Джудитта.

– О, Бруно, Бруно!

За рулем сидел ее муж. Он поставил машину неподалеку и догнал нас. Был он среднего роста, но такой толстошеий и пузатый, словно его накачали воздухом; тонкие конечности производили впечатление плохо подобранных протезов. Он шел вприпрыжку и, разговаривая, беспрерывно размахивал руками, должно быть полагая, будто таким образом можно придать выразительность самым пустым фразам. Нужно было снять с него все лишнее, громоздкое, чтобы увидеть то некогда нормальное лицо, которое угадывалось в его заплывших чертах. Теперь же у него была банальная физиономия толстяка и на ней светлые глаза с грустинкой. Я смотрел на них – на него и на Джудитту, они представляли собой идеальную семейную пару: она значительно моложе, далеко не такая толстая, как он, но пышногрудая и круглолицая. Можно было догадаться, что обычно они много смеются, смакуя всякие сальности, причмокивая, предаются обжорству; можно было представить себе их дочерей – цветущих и смешливых, как они сами. По сравнению с их показной скорбью слезы, пролитые Сандро Каммеи накануне вечером, были слезами любящего отца, человека пусть недалекого, но достойного уважения.

– Дзаникелли Луиджи, – представился он, протягивая мне пухлую руку и застегивая пиджак на брюхе. Он скривил губы – не от высокомерия, подумалось мне, а давая понять, что дела обстоят весьма плачевно. Этот омерзительный тип на мгновение, не больше, стал моим другом, потому что добавил: – Я рад, что вы пришли. Когда Лори увидит вас, ей не станет лучше, зато покажется, будто она оживает.

А вот пока он ставил машину, Джудитта мне сказала другое:

– Плохо, Бруно, очень плохо, она без сознания, крепитесь, будьте мужественны, мы вот мужаемся. Вы бы видели, во что она превратилась за какую-то неделю с небольшим, просто не верится, не знаю, как мы переживем это. – Она задержала мою руку, и мне показалось, что ее рука дрожала.

Мы пересекали аллею, Луиджи нес свое тучное тело и, заглушая вздохи Джудитты, которая шла между нами, пытался подбодрить меня.

– Хорошо, что вы не пришли сегодня ночью, вам повезло – это было ужасно. Но чем черт не шутит! – неожиданно заключил он. – Утром ей стало лучше.

– Луиджи дежурил возле нее ночью, – объяснила Джудитта. – Мне пришлось вернуться домой из-за девочек. Моя свекровь женщина пожилая, а маленькую нужно и помыть и одеть перед детским садом. Старшая – ничего, она все поняла, на то она и старшая.

Мы миновали два корпуса.

– Это там, в самом конце, – сказала она. – Мы поместили ее в платную палату. У нее сейчас отец и Луиза.

– И, к счастью, еще и сиделка дежурит. Луиза небось о том только и думает, как бы заставить Лори молиться.

Перебивая Джудитту, ему удавалось время от времени отвлекать меня от тягостных мыслей, вызванных ее словами. И все равно у меня сохло во рту, и я испытывал чувство все нарастающей тревоги, даже курить расхотелось: затянувшись еще раз, я выбросил сигарету.

Луиджи описал полукруг у нас за спиной и пошел рядом со мной, взяв меня под руку.

– Вы давно знакомы?

– Месяца четыре или пять.

– Дитта мне рассказывала… Вы ее очень любите?

Допрос, который до него учинила мне его жена, потом Милло, потом Иванна, – правда в иной форме. Снова я ненавижу этого типа. Машинально отвечаю:

– Иначе меня бы здесь не было.

– Это ничего не значит. Мне известно, что вчера вечером…

Неужели и ему я должен говорить о нашей клятве? Я освободился от его руки и без лишних церемоний предложил ему оставить меня в покое. Мое движение было настолько резким, что Луиджи чуть не потерял равновесие.

– Джиджино, – взмолилась Дитта. Это был упрек и одновременно предостережение.

Он сказал:

– Все мы переживаем трудные часы, так возьмем же себя в руки, верно я говорю?

Мы поднялись на несколько ступенек и оказались в длинном коридоре. Пахло нежилым – странной смесью запахов дезинфекции, пищи, мочи и крови, – я инстинктивно задержал дыхание. Прошел санитар, толкая перед собой тележку, нагруженную свернутыми простынями. Еще одна лестница, снова коридор, двери и в глубине – огромное окно. За столиком сидела монахиня. Напротив, спиной к окну, – Сандро Каммеи. Он пожал мне руку, и я не понял, доволен ли он моим приходом.

– Спит, – сказал он. – Наконец-то ей сделали укол. Там сейчас Луиза, сиделка придет в десять.

Мы смотрели друг на друга молча. Луиджи вынул пачку сигарет, предложил мне, но я отказался. Он поглядывал на меня исподтишка, теперь уже с недоумением и явно подозрительно. Вся троица была достойна того, чтобы ее изобразили в «Снятии с креста», – один краше другого: живая бочка сала, старик – кожа да кости и женщина – сплошная грудь; они или курили, или просто сопели, и их потные физиономии с кругами вокруг глаз и с отвисшими губами действовали мне на нервы. Луиджи, как будто что-то решив, тронул меня за руку, и я пошел за ним к окну.