Изменить стиль страницы

Мы спели, но я всё ещё не мог отдышаться, и сердце у меня громко билось. Тётя Паша подошла и поцеловала меня.

— Да! — сказал дядя Толя хриплым голосом. — Хорошо. Даже очень замечательно! Высоко спел!

— Хрусталёв! — услышал я за своей спиной. — Вот ты где! Отряд его по всему лагерю ищет, а он тут песни распевает!

Я обернулся. Позади меня стояла разъярённая Алевтина Дмитриевна.

— Алюшка! Да ты что! — заговорила тётя Паша. — Да ты его не ругай!

— Тётя Паша! Вы представляете, у меня октябрёнок пропал! Вы представляете, что я переживаю! Я же отвечаю за каждого!

— Да мы сами виноваты, — сказал дядя Толя. — Ты, доченька, его не ругай…

Как не ругать! Сорвал линейку! Ушёл куда-то без спросу!

- Да это мы его задержали! Он нам помогал тута!

— Хрусталёв! Марш немедленно в отряд! И чтобы близко около кухни тебя не было.

— Ступай, сынок, ступай! А ты, девонька, сильно-то не шуми…

Я не стал слушать, что они там будут говорить. Повернулся и пошёл к нашей палате.

Глава третья

ТИХИЙ ЧАС — НЕ ДЛЯ НАС!

— Где ты был? — спросил Серёга, когда я пришёл в палату. — Алевтина мяч принесла. После тихого часа в футбол будем играть.

— Настоящий мяч?

— С покрышкой и с камерой! Футбольный! У нас как раз две команды набрались!

— Чего ж вы меня не подождали! Эх, ты! А ещё друг!

— А всё равно тебе сговариваться не с кем. Нет тебе пары. Один Липа остался. Хочешь, сговорись с ним.

Я побежал искать Липского. Он стоял по колено в пруду.

— Липа! Вылазь! Айда на футбол сговариваться.

— Не-а!

— Да ты что! Мяч новенький! Кожаный!

— Не-а! — повторил Липа, нашаривая руками что-то в воде. — Я в футбол не играю: могут подкувать. Бутсов у вас нет. Как куванут под коленку, всю жизнь хромать будешь. И ты, Хрустя, не ходи. Давай лучше земноводных тритонов ловить.

— Каких ещё тритонов?

— Во! — Липа поднял над головой банку. — Видал, какие тритончики. Во, какие хорошенькие! — Липа вытащил одного. И начал поглаживать его по спинке. — А лапочки какие хорошенькие! Как ручки! Хочешь подержать?

— Липа! — сказал я. — Тритоны твои никуда не денутся, а там играть начнут. Пойдём только сговоримся, а потом, глядишь, кого-нибудь куванут — и тебе уйти можно будет.

— Меня и куванут. Не пойду. Я ещё лягушек наловлю, головастиков — можно будет живой уголок организовать.

— У, Липа несчастный! Я вот возьму и всех твоих тритончиков хвостатых повыкину из банки!

— А я тебе в койку пиявок понапускаю или ужа принесу, — невозмутимо сказал Липский и опять полез в воду.

«Бери ложку, бери хлеб, собирайся на обед!» — запел горн, и отряды пошли в столовую. Там я нашёл себе напарника из шестого отряда. Он, правда, на год или на два нас старше, но ничего, не дылда. Мы хотели сразу бежать играть после обеда, но Алевтина Дмитриевна отобрала мяч и велела два часа спать.

Мы нехотя разделись, легли. За раскрытым окном ветерок шевелил листья на кустах и деревьях, и солнечные зайчики прыгали по дощатому потолку.

— Я Наполеон! — сказал Федул не из нашего класса. Он поднялся на кровати, а подушку углом на голову надел.

— Батарея! — закричал Серёга. — Огонь!

Штук пять подушек полетело в Федула. Он так и сел. Как начали мы подушками кидаться! Простыни развеваются! Пух летит! Прибежала Алевтина Дмитриевна.

— Это что такое? Немедленно лечь и успокоиться!

Только мы легли, слышим — в соседнем домике у девчонок визг поднялся. Она — туда.

Тут Серёга вскакивает:

— Тихий час — не для нас!

И опять кутерьма началась. Алевтина Дмитриевна то к нам, то к девчонкам бегает. Как прибежит — всё стихнет. Мы лежим, глаза закрыты, только пух в воздухе плавает. Уйдёт — опять сражение!

Мне Федул как закатал подушкой по голове. Я наметился в него, а тут дверь открывается — и подушка прямо Алевтине Дмитриевне в лицо. Все так и ахнули.

— Ну, всё! — прошептал Липа. — Теперь тебя из лагеря выключат.

Сразу стало тихо. Алевтина Дмитриевна ничего не сказала, так и стояла с подушкой в руках. Глаза у неё широко открылись и губы дрожали. Потом она положила подушку и молча вышла.

— Не заметила, кто в неё попал. Повезло тебе! — сказал Серёга. — Эй, вы! Кто Хрустю продаст — смотрите!

— Спать давайте! — сказал Федул не из нашего класса, и все завозились, укрываясь одеялами. Скоро многие засопели.

А я никак не мог уснуть — всё вспоминал, как у Алевтины губы затряслись. «Так ей и надо! — говорил я себе. Будет знать, как меня наказывать. Маме она моей пожалуется! Вот и хорошо, что попало ей подушкой». Но на душе было скверно.

Мальчишки и девчонки нашего отряда жили в разных домиках. Алевтина помещалась в комнатке в девчоночной палате, а у нас, — тётя Паша. Я как раз лежал у тоненькой фанерной перегородки, которая отделяла нашу палату от тёти Пашиной комнаты. Вдруг там хлопнула дверь, и я услышал голоса.

— Да что ты, доченька, так убиваешься! — говорила тётя Паша. — Ведь они небось нечаянно, не специально!

— Не утешайте меня! — отвечал голос Алевтины. — Они меня совершенно, совершенно не уважают, ни капельки… Попали подушкой в лицо, ну хоть бы извинились… А этот Хрусталёв! Такой маленький и такой злой! — И она вдруг всхлипнула.

«Значит, видела, что я попал!» — подумал я.

— Ну не расстраивайся! Не надо!

— Кинули, попали в лицо, и никто не признался! Никто!

«Значит, не видела!» — подумал я.

— Да ты не расстраивайся. Может, ещё признаются… Самой-то тебе сколь годов?

— Семнадцать.

— Э-э-эх! — вздохнула тётя Паша. — Тебе бы не пионервожатой, а пионеркой в лагерь поехать. Сама ты ещё ребёнок.

— Ну что вы говорите такое! — возразила Алевтина. — Я же через год техникум кончу! Ведь сейчас у меня практика. Тётя Паша, я ведь через год буду учительницей, я так боюсь, что вдруг не смогу их любить. Я так стараюсь для них, а они все какие-то замкнутые, злые…

Вот тебе раз! Алевтина, которая мне казалась ужасно взрослой, недоброй и несправедливой, которая заставила меня стоять перед строем, перед семью отрядами на линейке, которая посмела меня наказать, и наказать напрасно, потому что я не был виноват, а если и был виноват, то не настолько, чтобы позорить меня на весь лагерь, — эта Алевтина плакала.

Я ее ударил! То есть не то что ударил, а попал подушкой, но это одно и то же. Представляю, что сказала бы об этом мама или бабушка.

Они поставили бы меня перед портретами. У нас над бабушкиной кроватью висят три портрета: дедушки, дяди и моего папы, и за каждым портретом заткнута тоненькая серая бумажка. Похоронка. Там написано: «Наш муж» (это дедушка), а в двух других: «Ваш сын» (это дядя и папа), а дальше: «проявив мужество и героизм, пал смертью храбрых в боях за свободу и независимость нашей Родины».

Бабушка поставила бы меня перед портретами и сказала:

— Им стыдно за тебя! И мне стыдно! Я плохая бабушка, я не могу воспитать тебя как следует.

«Вставай, вставай, рубаху надевай!» — запел горн. Тихий час кончился.

«Что же мне делать?» — думал я за полдником, посматривая на пионервожатую. Она прохаживалась между столами, и глаза у неё были красные.

Когда мы сговаривались с тем мальчишкой из шестого отряда, чтобы играть в футбол, я всё никак не мог придумать себе слово, ну, чтобы подойти к капитанам и сказать: «Мать, мать, что тебе дать: овёс или пшено, воду или камень?..» — ну, или ещё что-нибудь.

Стали играть — по мячу попасть не могу, два раза такой момент был, что чистый гол получался, а я всё мимо да мимо.

Тут Серёга подходит.

— Знаешь что! — говорит. — Ты или играй, или уматывай!

— Может, ты заболел? — Колька Осташевский спрашивает.

— Да гоните этого хилятика! Я вам сейчас хорошего игрока приведу! — Надо же, это тот парень из шестого отряда кричит, которого я сам позвал играть.

— У тебя игра не вяжется! — сказал Серёга авторитетно. — Соберись! Играй энергично. — Это он таких слов по радио у комментатора Вадима Синявского наслушался.