Изменить стиль страницы

Они были в переписке, и дело шло о разводе. То есть Поль хлопотал об этом, а она не хотела. О, если бы она могла угадать, чем это кончится, от какого греха избавила бы она всех нас! Но она ничего не предчувствовала. У ней до конца оставалась какая-то глупая ребяческая надежда, что когда-нибудь, так или сяк, дело это уладится, и что для этого надо иметь только терпение, не разрывать ничего окончательно. Ему она, разумеется, не писала этого; самолюбие и расчет заставляли ее объяснять свой отказ другими причинами, но я это знаю наверно, потому что» я с нею имела дело сама, и со мною, глаз на глаз, ей трудно было хитрить. Она не знала людей и была доверчива как ребенок; лаской и поцелуями от нее можно было все выведать и, может быть, все получить, кроме того одного, чего мы хотели. Тут она уперлась, ни с места, и при всей своей простоте целый год водила нас за нос. Ответы ее Павлу Ивановичу были так ловко написаны, что могли бы сбить с толку кого угодно. Казалось, она или не понимает, в чем дело, или боится скандала, или колеблется и не может решиться. Короче, можно было предположить все, что угодно, кроме того, в чем она не хотела признаться, т. е. что с первого слова и до последнего, решение ее было принято невозвратно. Она не хотела этого ни за что. А мы с Павлом Ивановичем строили планы, соображали, рассчитывали, как бы уладить все так, чтобы ни минуты у нас не пропало даром. На первых порах особенно мы не могли представить себе, чтобы она имела какой-нибудь интерес затягивать это дело. Вопрос казался так ясен; выгоды для обеих сторон так несомненны. Но время шло, а дело не двигалось. С каждым письмом из Р** нам приходилось откладывать исполнение наших надежд надолго. Это было мучительно. Я злилась и падала духом, Поль выходил из себя. Ему все мерещилось, что я имею другие связи. Если бы дела не отрывали его, он, кажется, глаз бы с меня не спустил, ходил бы за мною следом, как тень, или торчал бы безвыходно у меня в будуаре. Схитрив, бывало, уйдет, сказав мне «до завтра», а через час смотришь, вернулся! «Чего ты?» Он сочинит какой-нибудь вздор и опять вон. Это было смешно и, если хотите, пожалуй, успокоительно, а между тем я не могла быть спокойна. Я знала его. При всей своей пылкости он был ненадежен; за него на три дня нельзя было поручиться. Сегодня готов молиться на женщину, а завтра подметит у ней что-нибудь, какой-нибудь прыщик на подбородке или от насморка обметало губы, или не приведи Бог, увидит где-нибудь, в комнате, пузырек с лекарством, сейчас уж его коробит: начнет плечами подергивать, морщится, сядет поодаль, не высидит, вскочит, возьмет шляпу, повертится и уйдет. Это, само по себе, конечно вздор, который скорее смешил меня, чем тревожил, но этот вздор давал мне мерку, чего я могу ожидать при случае. Здоровье у меня, слава Богу, крепкое, но, думалось, все же ведь я не из бронзы, могу захворать как и всякая, могу исхудать, подурнеть. «Тогда, – думала я, – легко может случиться, что я ему опротивлю, как опротивела эта несчастная, и он променяет меня на другую. Тогда всем надеждам конец: я останусь одна, на всю жизнь, состарюсь в доме у этого человека Штевича, который, конечно, не страшен, пока получает с меня оброк, но когда это кончится (а когда-нибудь да должно же кончиться), и у него не будет больше причины щадить меня, тогда мое дело плохо. Он заберет меня в руки, оставит без гроша, будет держать как кухарку, в грязи и в загоне…» Мысль о подобной будущности ужасала меня; а между тем в ней не было ничего химерического, напротив, я знала, что мне не миновать этого, если я оплошаю.

«В чем же, однако, я могу оплошать? – спрашивала я себя. – Кажется все возможное делается, если уже не сделано, стало быть остается только одно: ждать. Но чего?… Вот уж который месяц дело ни из коробу, ни в короб. Надо же наконец решить, чего мы ждем?»

Несколько времени я молчала об этом, из страха, чтобы Поль, который и так уж терял терпение, не вышел совсем из себя и не наделал каких-нибудь глупостей. Но осторожность моя оказалась напрасна, потому что он скоро и сам пришел к тому же.

– Юша, – сказал он однажды, – мне сдается, что мы с тобой воду толчем.

– Да, – отвечала я, – похоже на то.

– Баба моя отвиливает, – продолжал он, – и письмами мы от нее ничего не добьемся. Мне думается: не лучше ли съездить к ней самому?

– Зачем?

– Так… припугнуть… сказать, что если она не согласна на то, что ей предлагают, то чтобы сейчас возвратилась; что я ее увожу с собой.

– А ты уверен, что она не желает этого?

Он замолчал, но, судя по лицу, эта идея смутила его.

– Может быть, – продолжала я, – она совсем не так испугается, как ты думаешь? Может быть, она скажет: ну, что ж делать, если ты непременно хочешь, то увози.

Он топнул ногой.

– Да, – отвечал он, – ты права. На эту тварь нельзя рассчитывать.

Мы замолчали.

Спустя несколько времени он пришел ко мне мрачный и раздраженный.

– Что с тобой, Поль?

– Ничего.

– Ты получил письмо?

– Нет… Да и черт с ними, с этими письмами! Что от них проку?… Я больше не буду писать…

– Совсем?

– Да, совсем.

Я смотрела ему в глаза, желая узнать, что у него на душе; но он молчал и хмурился.

– Что же дальше? – сказала я.

– А дальше то, – воскликнул он бешено, – что это невыносимо! Надо иметь рыбью кровь, чтобы ждать, как мы ждем, без срока и сами не зная чего!… Надо решиться на что-нибудь… Надо… я просто теряю голову!

– Эх ты, герой! – сказала я. – Куражился издали, пока дело казалось легко, а как оно село тебе на плечи, так и струсил.

– Как струсил? Ты шутишь?

– Нет, не шучу.

– Да чего же ты хочешь, чтоб я с нею сделал? Скажи прямо.

– Мне тебя не учить, – отвечала я. – Ты с нею жил два года; ты лучше знаешь.

– Ну да, положим, только ты все же скажи… Взять ее, что ли, оттуда и привезти сюда?

– Зачем?

– Не знаю… Но что-нибудь надо же сделать, и так как я не могу возиться там с нею, в Р**, то я не вижу, что более остается. Может быть, здесь она скорее поймет, что она у меня в руках и что я могу принудить ее к разводу, если уж на то пойдет. Одним словом, если она хочет идти наперекор, то и я пойду ей наперекор; если она портит мне жизнь, то и я ей испорчу. Я ее так прижму, что она согласится на все… А?… Как ты думаешь?

План этот не нравился мне по многим причинам.

– Я думаю, – отвечала я, – что это затянется еще года на два и может окончиться дурно. Она больная женщина; случись что-нибудь, скажут, что ты уморил.

– А черт их возьми! Пусть говорят!… Умрет, так умрет, сама виновата… К тому же, она и там, пожалуй, недолго протянет. Старуха, помнишь, писала, чтоб я ее пощадил, что она серьезно больна.

Письмо, о котором он говорил, было от тещи его. Оно пришло весною, в начале марта, и, помню, произвело на меня неприятное впечатление.

– Ты меня удивляешь, Поль, – отвечала я. – Скажи, пожалуйста, неужели тебе вовсе не жаль жены?

Он посмотрел на меня как-то странно…

– Жаль? – повторил он. – Да, жаль, что она не умеет жить и делает для себя из жизни пытку. Это печально, но надо же наконец убедиться, что это так и что в ее положении, с ее несчастным характером жизнь ей не может дать впереди ничего, кроме страдания. Простой здравый смысл, стало быть, заставляет желать, чтоб это скорее кончилось. Но ваша бабья, сентиментальная жалость судит иначе. Вы охаете и причитаете, когда человек умер, точно как будто бы хуже этого с ним не могло и случиться… А вы бы спросили: лучше ли для него, если бы он остался жив? Потому что хотя оно некрасиво, конечно, лечь носом кверху, но иногда это единственное, что остается сделать.

Мне было как-то не по себе от этих речей, словно предчувствие, что они не приведут к добру.

– По-твоему, стало быть, надо желать ей смерти? – сказала я.

– Да, – отвечал он, – в собственном ее интересе.

– Ну, – заметила я, – отчасти и в нашем.

– Отчасти, конечно, и в нашем.

– И это не грех?