Тяжелая дорожная карета медленно покатилась по набережной Невы.

Петербург разрастался и хорошел с каждым годом. В нем уже насчитывались десятки улиц. Прямые и длинные каналы с берегами, укрепленными сваями, чрезвычайно украшали город.

Царевич смотрел в открытое окно кареты. Погода была прекрасная. Нева, чуть взволнованная легким ветерком, бежала глубокая и темная; на речном просторе мелькали паруса. Домики на берегах реки выглядели свежо и нарядно, слышались веселые голоса людей. Но на душе у царевича было сумрачно и пусто.

Как встретит его заграница? Где удастся укрыться от страшного отца? Были моменты, когда царевичу хотелось приказать кучеру:

«Поворачивай обратно!»

Но он молчал.

* * *

На углу Невской перспективы[166] и Морской улицы достраивался большой каменный дом. Плотники устанавливали стропила.

Высокий, крепкий мастеровой в холщовом фартуке оторвался от работы, посмотрел вниз, приложив щитком руку к глазам, чтобы заслониться от солнца.

— Кажись, царевича карета, — заметил мастеровой.

— Гуляют, — хриплым голосом отозвался подручный, чумазый подросток.

— «Гуляют», — передразнил плотник. — Ты чего, Ферапошка, рот разинул? Смотри, галка залетит! Беги к десятнику за гвоздями. Боярское дело — гулять, в каретах раскатывать, наше дело — работать!

Плотник наклонился и стал обтесывать стропилину.

* * *

Алексею показалось, что сенат и Меншиков скупо снабдили его деньгами. Царевич занял в Риге у оберкомиссара Исаева пять тысяч червонцами и две тысячи рублей мелочью.

«Теперь хоть и до Рима, так хватит», — облегченно подумал Алексей.

Около Либавы царевич встретил тетку Марью Алексеевну, возвращавшуюся из Карлсбада в сопровождении Александра Кикина.

Марья Алексеевна и царевич долго разговаривали наедине. Марья Алексеевна ненавидела царицу Екатерину, она всей душой была за Евдокию Лопухину.

Царевна упрекнула племянника:

— Забыл мать! Ничего не пишешь, не посылаешь!

— Я пятьсот рублей ей отправил, — оправдывался царевич. — А писать что ж? Ей от моих писем пользы не будет, а мне худо…

Тетка разгневалась:

— Самолюбец! О себе думаешь! Помирился с отцом?

— Еду к батюшке, — угрюмо ответил Алексей.

— И благо. Отцу надобно угождать, это богу приятно. Какая прибыль в монастырь идти?

— Не знаю, буду ли батюшке угоден! Я сам себя не помню от горести, рад бы бог знает куда скрыться.

Царевна грубовато прикрикнула:

— Куда тебе от отца уйти?! Везде найдут!

Алексей уже раскрыл рот, чтобы рассказать тетке о своих планах. Последние слова царевны его остановили: он понял, что не встретит сочувствия.

— С Кикиным повидайся! — сказала Марья Алексеевна.

«Сама к нему направляет. Значит, судьба!» — суеверно подумал Алексей.

С Кикиным царевич свиделся тоже наедине.

— Нашел мне место? — нетерпеливо спросил царевич.

— Нашел! Поезжай в Вену, к цесарю. Там не выдадут.

Цесарь тебя примет как сына, тысячи по три гульденов на месяц даст.

Лицо Алексея озарилось радостью. Он был скуповат и любил деньги.

— Спасибо, Александр! Присоветуй, что делать, коли будут ко мне присланные от батюшки в Гданьск.

— Уйди ночью с единым слугой, а багаж и прочих людей брось. Коли же всего двое будет присланных, притворись больным; одного к царю наперед пошли, от другого утечешь.

— Все бы хорошо, да этот черт Данилыч навязал мне шпига — батюшкина механикуса Маркова. Царю предан, аки пес…

— Может, на деньги польстится?

— И думать нечего. Пробовал я его на свою сторону переманить и лаской и обещаньем денежных наград… Не поддается!

— Плохо, плохо, царевич! — Кикин наклонился к уху Алексея. — А ежели сонного ножом по горлу полоснуть?

— Что ты! Что ты! — Царевич в ужасе замахал руками. — Не хочу я смертоубийства! Да и след чересчур явный останется.

— Не знаю тогда, как тебе быть. Разве вот что: вели подать ему на ночь сонное зелье. А сам в экипаж — и пошел!

Это предложение Алексею понравилось.

— Так хорошо будет. Потом в случае чего на него же и свалю: пьян-де напился и дорогой отстал. У него же, кстати, денег ни пфеннига.[167] Когда-то он до Копенгагена либо обратно до Питера доберется… — Царевич задумался. — Да подлинно ли батюшка на меня сердит? Уж и впрямь, не поехать ли к нему, чем тащиться за тридевять земель, ни покоя, ни отдыха не зная?

Еще в этот последний, решительный миг могло состояться примирение. Будь в уединенной комнатке либавского трактира сказано собеседником Алексея разумное слово, царевич без большого сожаления повернул бы в Данию. Но хитрый и двуличный царедворец Кикин не хотел окончания раздоров.

— Что ты, что ты! — горячо зашептал он, наклонясь к царевичу. — Тебя там изведут. Знаешь, как государю князь Василий Долгорукий[168] присоветовал? «Ты, говорит, его в чернецы[169] не постригай! В чернецах жить спокойно, и будет он долго жить. А держи ты, говорит, царевича при себе и с собою вози повсюду, и он таких трудов не вынесет, понеже здоровья слабого, и от волокиты скоро помрет!»

Это была ложь, мгновенно выдуманная Кикиным. Но Алексей ей поверил.

Он тихо, но злобно выругался: призрак спокойной жизни при отце рассеялся.

— Этому не бывать! — решил он. — Еду в Вену! Прощай, Александр. В Питере повидайся с Иваном Афанасьевым, он все знает.

— Как — знает?! — испуганно воскликнул Кикин. — Ты ему и про меня сказал?

— Ну да, — спокойно ответил царевич. — Он человек верный.

Кикин необычайно разволновался. План, ловко придуманный и выполненный им, рушился благодаря глупой болтливости царевича. Алексея хватятся, начнется розыск. Первым делом возьмутся за слуг, за Ивана Большого. Тот, не выдержав пыток, откроет соучастие его, Кикина…

«Как быть? Что делать? — мучительно раздумывал Кикин. — Бежать с Алексеем Петровичем? Спохватятся, поймают… Ах, проклятый у него язык!»

Но в уме Кикина, привычном к интригам, быстро созрел план спасения.

— Пиши, царевич! Пиши Ивану, чтоб ехал к тебе. Когда его в столице не будет, то и донести некому. Мы с тобой давно в Питере не виделись, стало быть, на меня подозрения не будет… Я прямо говорю: коли меня возьмут, пытки не сдержу, во всем повинюсь и тебя выдам.