Изменить стиль страницы

…Я встала, и ноги сами понесли меня к чеху-надзирателю. Я сказала ему:

– Не можете ли вы разрешить мне передать туда конфету? – и указала в угол, где сидел Юлек.

Тогда я еще не знала, что настоящее имя Юлека уже известно. Надзиратель молча кивнул. Я подбежала к Юлеку.

– Юлек! – шепнула я и дотронулась рукой до его щеки. Он пожал мою руку и тихо ответил:

– Густина! – И тут же зашептал: – Ты ничего не знаешь, я жил дома.

Тут кто-то предупреждающе зашипел: «Осторожно!» И, прежде чем успела распахнуться дверь, я уже была на своем месте.

Воцарилась тишина, упади булавка – услышишь. Ее нарушил гестаповец с лицом скелета. Это был тот самый, что первой ночью гнал перед собой Юлека. Вскоре я узнала, что зовут его Бем. Хищным взглядом обвел он заключенных и вдруг резким, низким голосом выкрикнул: «фучикова!» Я поднялась… Бем привел меня в канцелярию, где оживленно беседовали два гестаповца. На стене висел портрет Гитлера.

– Где жил ваш муж? – начал он по-немецки, хотя, как я позже узнала, отлично владел чешским.

– Дома, – спокойно ответила я.

Один из гестаповцев, по имени Зауэрвайн, сидевший в комнате, – это он арестовывал меня – заорал:

– Как дома! Ведь вы его не узнали!

Я с расстановкой, взвешивая трижды каждое слово, ответила, глядя в упор на Бема:

– Как я могла узнать его, господин комиссар, если он был так избит?

Зауэрвайн подскочил ко мне и отвесил две такие оплеухи, что у меня слетела с зуба фарфоровая коронка.

Бем сидел у стола, закинув ногу на ногу, и кивал головой, словно говоря: «Да, мы так его разукрасили, что даже родная жена не узнала».

Затем он открыл ящик стола, достал два револьвера и положил на стол:

– Если он жил дома, то это должно быть вам знакомо.

Еще бы! Юлек всегда носил их с собой, у Баксов прятал в ящик письменного стола, а когда приходил к Елинекам или Рыбаржам, клал на ночной столик.

– Не знакомо, у моего мужа ничего подобного никогда не было, – твердо ответила я.

Бем молчал. Затем снова выдвинул ящик и достал удостоверение.

– Но это-то вы должны знать! – Он бросил его на стол. Я наклонилась. Да, я знала его. Это было фальшивое удостоверение на имя профессора Ярослава Горака. Надо отвечать осторожно!

– Фотография мне известна, удостоверение – нет!

– Если он жил дома, вы должны его знать! Ведь этот документ лежал у него в кармане пиджака!

– Господин комиссар, я никогда не проверяю карманов своего мужа, это ниже моего достоинства!

– Где он начал отращивать бороду? – спросил другой гестаповец.

– Дома, – лгала я.

Я настаивала, что Юлек жил дома, хотя с лета 1940 года он даже не переступил его порога. Я делала это, во-первых, потому, что Юлек был там постоянно прописан, и, во-вторых, чтобы не подвести товарищей, у которых он нелегально жил.

…Бем отошел к дверям и отворил их. Тут же какой-то гестаповец ввел Юлека. И, хотя Юлек улыбнулся мне, я видела, что он с трудом передвигается.

Леймер резко бросил мне:

– Убедите его взяться за ум. Если он не хочет думать о себе, пусть подумает о вас. Даю час на размышление. Если он не заговорит, сегодня вечером вас расстреляют. Обоих!..

…С допроса привели Лидушку Плаху. Посадили на скамью передо мной. Это была наша первая встреча в тюрьме. Ее схватили месяцем позже, чем меня. Мне удалось незаметно наклониться к ней и шепнуть: «Мы незнакомы!» Она лишь повела плечом в ответ. «Вероятно, она уже во всем созналась», – горько подумала я.

Явился Бем. Встал перед нашими скамьями, окинул нас взглядом и махнул мне рукой.

Я поднялась и пошла за ним. У дверей своей канцелярии он вдруг объявил:

– Пани Фучикова, завтра в девять часов утра вы будете казнены!

Я лишь взглянула на его лицо – череп скелета – и сразу не нашлась что ответить, а потом совершенно спокойно, хотя руки у меня дрожали, сказала:

– Как вам будет угодно!

В канцелярии Бема находился Юлек. Он улыбнулся мне:

– Густина!

– Юлек! – откликнулась я.

Мы стояли друг против друга. Бем прошел между нами. Посреди комнаты он круто повернулся к Юлеку:

– Мы сровняли с землей одну из чешских деревень и, если встретим дальнейшее сопротивление, сровняем с землей, если понадобится, и весь Протекторат! Мы можем себе это позволить! Мы побеждаем! В наших руках Севастополь! В наших руках африканский Тобрук! Мы не потерпим никакого сопротивления!

Юлек отвечал Бему медленно, спокойно. Я не помню его ответа дословно, но смысл был таков: «Вы можете сровнять с землей весь Протекторат. Может быть, это еще в ваших силах. Быть может, Красная Армия и отступает. У меня нет возможности читать газеты и слушать радио. Если даже она отступает, вы должны понять, что это отступление временное! Запомните, что ни один полководец, напавший на Россию, не смог победить ее. Возьмите Наполеона – он дошел до самой Москвы, а чем это кончилось? А ведь тогда не существовало Красной Армии, у которой, кроме военного, есть другое, еще более сильное Вооружение – коммунистическая идеология! Она непобедима!»

Бем расхохотался:

– Ты неисправимый упрямец, Фучик!

Длинный, с костлявым лицом, он стоял, широко расставив ноги, и высокомерно смеялся. Это был издевательский смех поработителя над сыном побежденного народа, смех поработителя, уверенного, что он навеки останется хозяином положения…

Юлек тоже улыбался. Мило, человечно, но твердо и уверенно. Я знала, он не склонит головы и не смолчит перед врагами, даже зная, что в их руках его жизнь, которая может в любой момент оборваться…

…Военное положение формально было снято 3 июля 1942 года, но нацистский военный трибунал продолжал свою страшную работу. Меня стали ежедневно возить во дворец Печека…

В «Четырехсотке» направо от меня сидел Арношт Лоренц, возле него – Ренек Терингл и Мила Недвед, неподалеку от него – Юлек. Он уже не был изолирован от остальных. Медленно, но упорно, изо дня в день, двигал Юлек сантиметр за сантиметром свой стул, пока он не оказался между столом надзирателя Залуского и скамьями заключенных. Всю стену позади Юлека занимали зеркало и четыре умывальника. Сюда со стеклянными полулитровыми кружками наведывались коридорные, они подозрительно часто пили сами и разносили воду заключенным. Вода служила лишь поводом для того, чтобы передать наказ от одного заключенного другому, как нужно держаться на допросе, или сообщение заграничного радио, которое принес кто-нибудь из вновь прибывших арестованных, а то и чешский надзиратель. В большинстве случаев все это делалось через Юлека.

Я познакомилась в «Четырехсотке» не с подавленными страхом узниками, а с замечательным сплоченным коллективом, где царила драгоценная товарищеская солидарность, коллективом, который все, что от него требовали тюремщики, любой ценой обращал на пользу заключенных.

В «Четырехсотке» Юлек был всегда занят – знакомые и незнакомые, все, кто сидел на скамьях впереди него, хотели поговорить с ним. Он слушал, а сам следил, чтобы гестаповцы не застали их за разговором.

Юлек никогда не проявлял нервозности или нетерпения. Кто-то просит его совета, как отвечать на допросе, другого надо подбодрить, рассказать, что нового в мире… Юлек никого не обходил вниманием.

Все сидящие в «Четырехсотке» знали: Юлек – коммунистический редактор, он открыто и смело боролся против фашизма и Гитлера. И все понимали, что судьба его тяжка, что Юлек обречен…

Доверяли ему безгранично. Одни знали его еще с довоенных времен, другие познакомились лишь здесь, в фашистском застенке. Ему открывали сердца, поверяли горести, а он подбадривал, советовал, помогал всем, и не только коммунистам или сочувствующим, но и всем тем, кто нуждался в помощи.

Идеальным местом для подобных разговоров была темная крытая тюремная машина, в которой нас возили на допросы. Сюда не проникал взгляд эсэсовца, в шуме мотора не было слышно наших голосов. Заключенных было столько, особенно коммунистов, что изолировать нас друг от друга и возить каждого в отдельности гестаповцы просто не имели возможности. Гестаповцы и понятия не имели, сколько «преступных сообщников» возят они ежедневно в одной машине.