С каждым днем все чаще заговаривали они о политике. Павлу нравилась осторожность ее суждений, неподдельное преклонение перед тем, что говорил он. У Нелидовой на многое был свой взгляд, всегда твердый и мало согласный с дипломатической выгодой, прочее ее занимало мало; Аня интересовалась всем, редким наслаждением оказалось направлять ее мысль, объяснять цели дворов и расстановку сил в Европе.
Он рассказывал про упрямство Питта, предательство Кобенцля, хитрость Тугута. Подымая верхнюю губку улыбкой, удивительным образом смешивавшей презрение с восхищением, женщина, слушала, как он разбирает сражения, данные генералом Бонапартом, неплохим учеником великого Фридриха.
Но минула неделя, за ней другая, и неожиданно для себя Павел понял, что уроненные Лопухиной походя реплики не случайны, а он все чаще над ее словами задумывается. Женщина в двадцать один год — не ребенок, о многом может верно судить; удивляло его то, как быстро Анна разобралась, с его слов, в хитросплетениях европейской дипломатии.
А если не только с его?
Подумав об этом впервые, он полдня не находил себе места. В раздражении оборвал на разводе только что возвращенного на службу Аракчеева, велел отправить в томский гарнизон троих преображенцев. Приехав на Морскую, едва не с порога подступил к Лопухиной. План его был прост: заставить проговориться. Коли внимательно слушать, заметишь, как скажет она о чем-нибудь, чего знать не должна. Разговор превратился в допрос, Аня стала отвечать невпопад, путаться, испуганно пряча глаза от его пристального взгляда, вздрагивая, когда у него срывался голос; наконец, громко всхлипнув, уставилась испуганно, будто ждала, что за это с ней сейчас сделают что-то совсем страшное, и зарыдала.
Павел, оборвав фразу на середине, недоуменно посмотрел на женщину, не сводившую с его лица заплаканных глаз, поднявшись, шагнул к ней, наклонился, погладил по плечу:
— Что ты, девочка?
Ответа сквозь плач он не расслышал и, притянув Аню к себе, стал ласкать ее волосы, коснулся осторожно поцелуем бровей:
— Ну, что ты?
— Боюсь… — выдавила она и зашлась снова истерическим, мелким рыданием.
— Чего ты можешь бояться, кто посмеет причинить тебе зло?
— Ты… сердишься на меня. А я ничего дурного не сделала!
— Анна, ты слушала советы, и я знаю чьи.
— Так что? Он разве враг твой? И не советовал мне ничего вовсе, просто рассказывал… я стесняюсь глупой перед тобой быть!
Растроганно улыбнувшись, Павел стиснул ее в объятиях.
— Не бойся ничего! Не надо было… ну, да это пустое. Всегда слушай только меня, обещаешь?
— Да. Я думала, пойму все. Разве женщина не может в политике разобраться? Мне в детстве нагадала цыганка…
— Бог мой, еще и цыганка! Что?
— Четыре ордена у меня будет. Александр Андреевич говорит, в дипломатии самое главное — память и такт, а я запоминаю все хорошо.
— Милая моя, во всем этом нет нужды. Ты и без дипломатии достойна орденов.
— Я не хочу так! Не хочу, чтоб презирали меня! Гневно сведя брови, он повернул женщину к себе лицом, стиснув ей щеки ладонями, спросил строго:
— Кто посмел?
— О, Господи, да ведь всех не накажете! В глаза — никто, за спиной — каждый.
Он устало закрыл глаза, отпустил всхлипывающую женщину. Медленно сел, привалившись к спинке стула.
— Это все твои фантазии. При дворе всякий завидует тому, кто близок к трону, а не презирает. Поверь мне, я — знаю.
— Ну так и что, те были мужчины, у них стыд иной… — Она осеклась, увидев на щеке Павла болезненную складку.
— Ничего, говори. Я сам начал. Не бойся мне напомнить. Я больше не испытываю ненависти к Потемкину, даже к Зубову, хоть он жив. Власть выше злопамятности.
— Мне не надо власти. Я люблю тебя.
— Знаю. Так чего ты хочешь?
— Хочу быть, как все они, замужней женщиной, почитаемой при дворе. Любовников у каждой довольно, а если муж есть, все — не позор.
— Но Нелидова…
— Не знаю, чего хотела Нелидова! Коли ты хочешь, чтобы я была девкой, воля твоя, но ведь я люблю тебя! — Заходясь в плаче, она сползла на пол, к ногам Павла, уткнулась ему головой в колени.
— Ну, хорошо, все будет, как ты хочешь. — Он сказал это решительно, уверенно, зная уже имя. Это было как озарение: не думая ни о чем, силясь унять ее слезы, он вдруг ощутил толчок крови в виске, острую радость найденного решения. Вице-канцлер, племянник Безбородко; вот человек, над женой которого смеяться не 6удут. Кочубей.
На Филиппов день артиллерийский капитан из грузинских выходцев, Владимир Михайлович Яшвили, был от службы свободен и две ночи подряд, с тремя преобра-жеицами, которых повстречал в трактире на Караванной, мотался в открытых санях Бог весть по каким веселым местам. А утром, в четверг, прихватило горло, тупо гудело в затылке, пот выступал по лбу, стоило пройти несколько шагов. Владимир Михайлович, отбыв день, вернулся домой пораньше, выпил чаю с приготовленным для такого случая липовым медом и укутался потеплее, велев денщику будить четвертью часа раньше, чем обычно.
Проснулся он с сухостью во рту, головной болью. Ломило ноги, поясницу; встать сил не было. Денщик тряс за плечо:
— Ваше благородие, разбудить велели! Пора! Яшвили разлепил веки, сквозь ресницы посмотрел на
обеспокоенное безусое лицо солдата, сглотнул комок:
— Пить… дай. Горячего. Денщик бросился к двери.
…Морщась от боли, Владимир Михайлович сделал несколько маленьких глотков чая, улыбнулся:
— Молока бы…
— Я сбегаю сейчас!
— Не надо. Ехать пора. Вечером выпью… А, черт!
Вечером ему заступать в караул. Прикинув, что найдет, с кем перемениться, коли сил вовсе не будет, Яшвили отбросил одеяло, сел, спустив ноги на холодный пол:
— Сапоги давай.
К полудню немного расходился. Горло саднило, зато кости ломить перестало. Дел за день выдалось немного — составленная из офицеров и пушкарей батальонная команда проверяла на стрельбище проклепанные от раковин апрелевской машинкой орудия; с оставшейся разрозненной обслугой разных батарей учебу вести толку было мало. Стрельбы затянулись, и заменить его в ночь оказалось некому, но Яшвили, велев денщику приготовить бишофа, решил, что перетерпит.