— В особой спешке нужды нет. Подождем, чем все-таки кончится в Кампо-Формио.

Он отпустил Панина благостным, мягким жестом, но помниться Никите Петровичу будет ухмылка, пронизывающий голубой взгляд. Он простил бы Павлу напоминание о боли, жестокое удовольствие, с которым тот боль бередил. В конце концов, сам он давно понял, почему его брак с Софьей вызвал столько ненависти: жив быт отец, могли вернуть свою силу Орловы, а что такое соединенная мощь двух таких фамилий, поймет всякий. Но все переменилось, и не в этом теперь печаль. Капризу, прихоти императора, а не знанию своему, таланту обязан Панин назначением, и вот этого он Павлу не простит никогда.

* * *

Императрица возвращалась в Петербург одна. Еще до коронации договорено было, что Павел поедет кружным путем, через Смоленск и Ковно; ей скитаться было не в радость. Первые два дня пути она отдыхала после московской суеты, но в Хотилове заскучала и пригласила в карету Архарова. С первых минут приглянулась мешковатая основательность обер-полицмейстера, которому муж доверял полностью, и София,[7] поняв быстро, что светской беседы не завязать, вдруг начала, ничего не утаивая, рассказывать о своих тревогах и обидах, которых было за весенний месяц апрель довольно. Архаров внимательно слушал, иногда вполголоса добавляя коротенькую фразу, а когда она закончила, обернулся к окну. София вгляделась в размягченный сумерками профиль, похвала едва ли не обиженно:

— Николай Петрович!

— Да, государыня.

— Я уж думала, утомила вас своими долгими речами. Но, ведаете теперь, и жизнь помазанников божьих — по все праздник. В этом и провидение Господне вижу: надобны испытания, чтобы познать милость его.

— Ну, коли милости дожидаться…

Он оборвал фразу бархатным шепотом, не повернувшись от окна, только лицо закостенело.

— О чем вы, Николай Петрович?

— Так, вспоминаю, государыня.

— Что?

— Бывало, Екатерина Алексеевна взгляд сронит, душа у всех к небесам возносится, так велика минута милости державной. А иные помнили: из Петергофа скакала, шляпу ветром снесло, волосы повило, пышнее гривы конской… Супруг-то ей монастырь прочил, а вышло…

Архаров шумно придвинулся, заполнив собой едва не всю карету, задышал императрице в ухо, заговорил жарко, торопливо, — вышло, как в волшебном фонаре. Екатерина Алексеевна тогда едва только русский выучила, да и знал-то ее не всякий, а позвала — и пошли за ней, гвардия, народ. Важно перемены людям указать, пообещать чего ни есть. Они ведь потом и не вспомнят об обещанном-то. А вспомнят, сказать не посмеют. Недовольных всегда достанет, а коли у власти человек неразумный, чего же легче? Гвардию поднять, да и…

— Николай Петрович, о чем вы? — прошептала императрица.

Архаров сглотнул, хрустнул пальцами:

— История дает примеры поучительные. С умом да волей — грех не воспользоваться.

— Но… то, что вы говорите… грех!

— Э, государыня! А жену в монастырь — не грех? Полюбовницу на престол — не грех? Дурь свою принародно казать, трон позорить — не грех? Не довольно того, что обыватель встречи на улице с государем пуще смерти боится, так взбрело в порфире впереди гренадер вышагивать! А народу государь нужен статный, благостный, чтоб любить. Народ — что дите, к матери тянется, он у нас еще не подрос, чтобы отцовскую строгость понимать. А коли за отца мальчишка-сумасброд берется исправлять, так вовсе беда!

— Но чего вы хотите?

— Вот это дело, государыня! Приедем — перво-наперво распоряжение дам: все дома и заборы красить в три цвета, на манер шлагбаумов в Гатчине.

— Бог мой, зачем? — Она отшатнулась, покрывшись гусиной кожей от пришедшей вдруг мысли: Архаров сошел с ума.

— Как зачем? Обывателю чтобы досадить, надо изыскать что ни есть мелкое, бестолковое, даже и без вреда, а главное, чтобы надо было переиначить то, к чему привычка есть. Они у меня закипят все! Сам собой слух пойдет: государь, мол, тронулся умом. А там…

— Николай Петрович, я поняла. Но дайте время подумать.

…За три недели в Павловске до приезда мужа она передумала обо всем. То ныло сердце сладко от предвкушения неведомого: могла ведь Ангальт-Цербстская принцесса править Россией, а чем Вюртемберг хуже Штеттина? То приходило слезливое, щемящее чувство одиночества, разом слетала шелуха приятного обмана: отец ее детей слишком долго ждал власти, пока жив, не отдаст. То сковывал ее, не позволяя до полдня подняться с кре^ сел, заговорить, позвать кого-нибудь, страх. Проходило все, и она оставалась в бессилии и безразличии, готовая в такие минуты согласиться со всем, чего от нее потребуют. Пустота на душе была и в душный, преддождевой полдень, когда выехали на аллею четыре кареты с гербами.

С мужем Мария Федоровна перебросилась только несколькими словами в первые минуты приезда, глядя растерянно на суету вокруг карст, вглядываясь в заветревшие с дороги лица, помятые мундиры.

Спросила об Аракчееве; Павел, сведя брови, отрывисто сказал:

— В Ковно остался, из Таврического гренадерского полка потемкинский дух вышибать.

Она кивнула, улыбнулась — и увидела вышедшего только теперь, не спеша, из кареты Безбородко, озирающего, приподняв бровь, лакеев, стаскивающих чемоданы с высоких запяток.

— Александр Андреевич, если вы не слишком устали с дороги…

Безбородко склонился — неглубоко, галантно, откинув шпагой полу мундира. Она не повела канцлера з свой кабинет, сразу решив, что для разговора больше подойдет пустующий флигель за розовым павильоном. Оглядевшись, прислушавшись, начала сразу о главном:

— Скажите, как государь провел эти дни? Безбородко снова приподнял бровь, остро оглядел императрицу, оттопырил губу — и, неожиданно посерьезнев, заговорил негромко, весомо:

— Думаю, многое из увиденного им запомнилось. В Орше государь имел долгий разговор с архиепископом Сестренцевичем и посетил иезуитский коллегиум. Вы знаете, средь наших подданных довольно католиков, и удержать их от пустых стремлений трудно монарху-фанатику, в вопросах веры мыслящему как цари, до эпохи Смутного времени властвовавшие. Государь строг, пунктуален и справедлив. В Пневе, что Смоленской губернии, увидел, что крестьяне к приезду нашему спешно мост чинят — повелел все работы прекратить, из казны вернуть потраченные мужиками деньги, две с половиной тысячи рублей, а виновного, помещика Храповицкого, под горячую руку повелел даже расстрелять.