— Не клевета ли?

— Вряд ли, разве в малом. Тут вот про пять аршин холста еще, прочая неважность…

— Не вразумить ли его?

— Государь, коли и далее дозволено будет жалобы подавать, несчетное множество таких будет. Не жестокосердие помещиков виной. Денег ведь землевладельцу, кроме как с крестьян, взять негде, а оберет их вовсе — остается только имение заложить. Ущерб государству двоякий: сословие дворянское скудеет, а иной опоры трону нет, и доход от пошлин малый. Мы за рубеж продаем железо, хлеб, пеньку, деготь, лес строевой; прочего — малость. Товары эти, кроме железа, идут из. поместий, скудеют помещики — меньше вывоз, меньше денег, купить иноземных продуктов не на что. Ввозная, вывозная пошлина, обе падают…

Говорил Александр Андреевич еще многое, всякая мысль выходила верной, но слушать — не хотелось. И Павел кивал, переспрашивал иногда, выхватывал из потока слов нечто, показавшееся примечательным, дожидаясь, покуда Безбородко кончит. Прерывать не хотелось; скольким обязан этому человеку, император не забывал, но и принимать слышимое за истину не собирался. Что глупого много сделано в предшествующее царствование — и так известно, но ведь и Безбородко к тому причастен! Не Остерман, в самом деле, вершил судьбы России, и у матушки руки не до всего доходили. Что теперь мелочи перебирать, если можно изменить все круто?

Он ждал, что проект у Александра Андреевича будет такой же длинный, неясный, и не сразу понял, уставившись на замолчавшего вице-канцлера, что проекта нет вовсе. Пряча усмешку, поблагодарил, отпустил благосклонно и, едва затворилась дверь, шагнул, к зеркалу.

А четверть часа спустя приехал Баженов, и Павел, встретив его на пороге, схватил за плечи, повел к столу, где, с торца, заранее разложены были чертежи.

— Работа прекрасная. Только — теперь строить станем не в Гатчине, в Петербурге. Я жил бы на Каменном острове, в доме, что ты для меня построил, да дворцу там быть нельзя. Есть место. Ты говорил как-то, великое строение всегда немного чудо. Позавчера солдату, на карауле стоявшему у Летнего дворца, было знамение архистратига Михаила. Случайности быть не может. Василий Иванович, замку стоять там!

Баженов сощурился близоруко на чертеж — ему померещилась пометка, но это был просто росчерк сорвавшегося с другой какой-то бумаги пера. Болело сердце, в голове гудело. Строить в Петербурге и легче, и труднее, чем в Гатчине, но думалось об этом сторонне, едза ли не безразлично. Еще неделю назад висели над архитектором долги, следствие; подводя итог сделанному, Баженов осознавал с горьким отчаянием, что, кроме чертежей да заброшенного Казанского дворца, ничего от него не останется. Происходившее теперь виделось едва ли не сном, а во сне стоит ли задуматься, откуда везти кирпич, мрамор, где взять каменотесов…

— На Фонтанке, государь? Тогда чертеж этот не пойдет. Может быть, оставим для Гатчины, а здесь возведем иное… скорее, как палаццо Дориа в Генуе.

— Дориа? Это будет великолепно, но время, время!

— Государь, в две недели я подготовлю чертежи, Дело за материалом, сметой.

— Об этом не беспокойся. Не хватало того, чтобы Баженов с подрядчиками толковал! На все будут люди. А ты — построй мне дом.

И, придвинувшись, дыша горячо архитектору в щеку, Павел зашептал:

— Ты ведь знаешь какой, знаешь, о чем мечталось… Мы с тобой немолоды оба, надо успеть; ты построишь дом, какого еще не было! И, отстраняясь, договорил, сухо и веско:

— Не ограничивай себя ни в чем.

Отпустив Баженова, он вышел через внутреннюю дверь. Переодеваясь торопливо, велел подавать карету. Почему-то решилось: быть в Смольном до шести, и он загадал про себя — коли успеет, все выйдет хорошо.

На часах было без четверти, когда он постучал в дверь комнаты Нелидовой.

— Екатерина Ивановна, минута эта — единственной мне наградой за дни, прожитые без вас, попусту.

Брови ее, сведенные тревожно, дрогнули, смуглые щеки порозовели.

— Я не звал вас, ибо должен был прийти сам, но думал о вас всякую минуту и счастлив был видеть брата вашего подле себя…

— Право, он сделал слишком быструю карьеру. Вы добры сверх меры, но…

— Катя, вы нужны мне! Ссора была не меж нами, мы оба в ссоре были со всем, что вокруг. Неделю назад, просыпаясь, я не знал, где встречу следующее утро, дома, если это можно звать домом, или в Лодэ. А вы…

— Господи, да если бы я в самом деле нужна была! Но вы обманываете себя. У вас не было ничего, теперь — все. Зачем я?

— Вы нужны мне, с вами приходит добро, с вами я лучше, чем наедине с собой. Я не говорю других слов, ибо не смею, но вы умны и добры, вы поймете.

— Боже мой, как это жестоко!

— Катя, если бы я мог, я дал вам выбор.

— Знаю.

— Итак?

— В Зимний я не перееду.

— Не хотел говорить теперь, но — Зимний не надолго. Баженов начал чертеж, у нас будет дом.

— Быть может. Во всяком случае, пока я поживу здесь.

— Хорошо.

— И… еще одно. Бога ради, щадите мою… не скромность, мне смешно было бы о ней говорить, но… будьте милосердны!

Павел склонился молча к ее руке.

* * *

Наталья Алексеевна Шелехова приехала в Петербург в начале декабря, прямо из Иркутска, но успела дорогой через своих людей получить весть о московском сговоре между Голиковым и Мыльниковыми. Зятя застала дома и, не проходя в отведенную ей комнату, чтобы переодеться и отдохнуть, в двух словах ответив на вопросы о дороге, сказала строго:

— Пойдем-ка к тебе в кабинет.

Николай Петрович, поведя плечами, учтиво растворил перед тещей дверь, пододвинул ей кресло. Сел напротив, закинул ногу на ногу, оправил полу мундира.

— Дела, сударь мой, такие, что чиниться нам с тобой некогда. Слышал ли о голиковских бессовестностях?

— Это меня не минуло.

— Так, похоже, иное что минет. Без нас хотят промысел вести!

— Пустое, Наталья Алексеевна.

— Тебе, может быть, в Петербурге сидючи, и пустое. Поди, не знаешь, чго солонее, рыба-юкола или когда водой забортной окатит, полон рот наберешь. А мы с покойным Григорием Ивановичем зимовали на Кадьяке, мох от цинги жевали, мне не пустое, кому все достанется!

— У меня в мыслях того нет, чтобы промысел уступить.