– Не спится что-то... - ответил за всех Ванин, который, впрочем, уже выспался раньше. - Блохи кусают...

– Врешь ты! - зашумел на него, явно подражая Пинчуку, оскорбленный Кузьмич. - Брешешь! Откуда блохам взяться? Сено свежее.

– Не спится и мне, - сказал Камушкин.

– Ну вот видите! - воскликнул Сенька и, неожиданно посерьезнев, спросил задумчиво: - Каков он... Днепр, ребята... а? Поскорее бы добраться до него. - И, помолчав, вдруг предложил: - Может, споем? Давай, Кузьмич, затягивай!

– А какую?

– Любую.

– Я больше старинную...

– Валяй, валяй! - поощрял Сенька.

Кузьмич выплюнул окурок, украдкой взглянул на Наташу и, разгладив усы, прокашлялся. Выгнув шею как-то по-петушиному, запел хрипловатым голосом:

Вниз но Волге-реке
С Нижне-Новгорода...
Его несмело поддержали:
Снаряжен стружок,
Как стрела летит.

Старый запевала знал, что неуверенность бойцов пройдет, и запел еще громче:

Как на том на стружке
На-а-а снаряженном...
Хор дружно грянул:
У-у-у-удалых гре-э-э-бцов
Со-о-о-рок два си-и-идит.

Шахаев попытался было подтянуть, но увидел, что только портит песню: голос его резко и неприятно выделялся. Застенчиво и виновато улыбнувшись, он замолчал и задумался. Взявшись за голову обеими руками и покачиваясь в такт песне, он смотрел на солдат. Губы его шевелились. "Товарищи мои дорогие, верные вы мои друзья!.." Многих он уже не слышал в этом хоре. Но воображение Шахаева легко воспроизводило их голоса и мысленно вливало в общую гармонию звуков. От этого песня для него становилась полнозвучней, мощней. Бас Забарова гудел не обособленно, а в соединении с немного трескучим, но в общем приятным голосом Акима. Соловьиный заливистый тенор Ванина не существовал для Шахаева без глуховатого голоса Якова Уварова, слышал Шахаев и ломающийся петушиный голосишко Алеши Мальцева.

Парторг закрыл глаза, и тогда все трое встали перед ним как живые: Уваров, Аким, Мальцев... Кто знает, может, в один ряд с ними уже этой ночью встанет кто-нибудь из тех, что сидят сейчас перед старшим сержантом...

Они все сидят
Развеселые.
Лишь один из них
Призадумался.

Марченко слушал песню, прислонившись спиной к яблоне. Он смотрел на Наташу, которая в глубине сада укладывала в сумку медикаменты. Ему казалось, что песня сложена про него и Кузьмич нарочно подобрал такую:

Лишь один-то из них
Добрый молодец
Призадумался,
Пригорюнился.

Жилы на тонкой шее Кузьмина натягивались балалаечной струной. Шахаев подумал, что это они, вибрируя, издают такой сильный и приятный звук. Порой, когда Кузьмич брал невозможно высокую ноту, Шахаеву становилось страшно за певца: он боялся, что жилы на худой шее ездового вот-вот лопнут. А увлекшийся Кузьмич забирал все выше и выше. Думалось, сама душа взбунтовалась в нем и теперь рвалась на волю.

Ах, о чем же ты,
Добрый молодец,
Призадумался,
Загорюнился? -

спрашивал он страстно и вдохновенно. И хор тихо отвечал ему:

Загорюнился о ясных очах.
Я задумался о белом лице,
Все на ум идет
Красна девица,
Все мерещится
Ненаглядная.

Еще ниже склонилась седая голова Шахаева. Плотно закрылись его черные глаза. А там, у повозки, нервно скрипнули офицерские ремни.

Эх вы, братцы мои,
Вы товарищи,
Сослужите вы мне
Службу верную, -

выводил, подрагивая рыженькими усами, Кузьмич. Хор бросал требовательно и просяще:

Скиньте, сбросьте меня
В Волгу-матушку,
Утопите в ней
Грусть-тоску мою.

Марченко поник головой, стоял тихий и какой-то растерянный. А песня лилась в его сердце, обжигая:

Лучше в Волге мне быть
Утопленному,
Чем на свете жить
Разлюбленному.

Хор смолк. Оборвалась хорошая песня.

Дымной наволочью подернулись выпуклые глаза Ванина. Пение растеребило и Сенькино сердце. Помрачнел лихой разведчик, опустил когда-то беспечальную голову и не смел поднять ее, взглянуть на Наташу, словно чувствовал свою большую вину перед ней. Непокорный вихор сполз на опаленную солнцем приподнятую правую бровь. Потом он резко вскочил на ноги, зачем-то быстро взобрался на самую высокую яблоню, в кровь исцарапан руки о маленькие колючие сучья, невидимые в темноте. Ветер сорвал с его головы пилотку, растрепал густые мягкие волосы.

Сенька слез на землю, подсел к Шахаеву. Тот уже давно наблюдал за ним.

– Что с тобой, Семен?

Обрадовавшись этому вопросу, Сенька, однако, ответил не сразу. Лишь проворчал невнятное:

– Черт знает что... Вот тут... ерунда какая-то, - ткнул раза два себя в грудь.

– Об Акиме вспомнил?

– Угу, - угрюмо выдавил Ванин и, помолчав, начал торопливо и горячо: - Не увижу его больше - вот беда. Решил, поди, что я плохой товарищ... издевался над ним...

– Тебя беспокоит только это?

– Ну да...

– A ты всегда был прав в споре с Акимом? - в узких щелках припухших век кусочками антрацита поблескивали чуть косящие глаза. - Как ты думаешь?

– Не знаю...

– Вот видишь. Не так важно, Семен, что вы не успели помириться с Акимом. Важно другое - чтобы ты нашел мужество сказать себе: "Да, я не всегда был прав, обвиняя товарища. Я понял это. И больше не допущу ничего подобного по отношению к своим боевым друзьям". Акиму уже сейчас все равно: помирились вы с ним или нет. А вот для нас, живых твоих товарищей, очень важно, чтобы ты, Семен, сделал для себя такой вывод.

Сенька молчал. А Шахаев, положив на его плечо свою короткую тяжелую руку, неторопливо продолжал:

– Аким был прав в одном: нельзя валить в одну кучу убежденных фашистов и немцев, обманутых и развращенных фашизмом. А ты смешиваешь. Для тебя все они одинаковы. Немцы - и все. И их надо уничтожать везде, как ты часто говоришь. Аким не соглашался с тобой в этом, и он был прав. Надо глядеть вперед, Семен, а не назад. Кто знает, может, когда-нибудь немцы тоже построят у себя новую жизнь и встанут в один ряд с нами...