Изменить стиль страницы

– Ты знаешь, Язвинка, – несколько нерешительно сказала она, – знаешь, Натан ведь всю жизнь принимал наркотики. Я не знаю, ты мог это заметить или нет. В общем, я почему-то не была до конца честной с тобой. Я не могла про это даже намекнуть.

«Наркотики, – подумал я, – великий боже!» Мне, право, было очень трудно этому поверить. Современный читатель, скорее всего, уже догадался обо всем из моего рассказа, но я в ту пору, безусловно, ни о чем не догадывался. В 1947 году я был так же наивен по части наркотиков, как и по части секса. (О, эти кроткие сороковые и пятидесятые годы!) Наша нынешняя наркомания даже еще и не брезжила на горизонте, и мое представление о наркоманах (если я вообще когда-либо думал о подобных вещах) ограничивалось «потребителями наркотиков»: сумасшедшими, сидящими, выкатив глаза, в смирительных рубашках в отгороженных от мира больницах; сладкоголосыми растлителями малолетних; зомби, блуждающими по закоулкам Чикаго; коматозными китайцами в прокуренных норах, и тому подобными. Употребление наркотиков считалось пределом падения, чем-то почти столь же порочным, как определенные половые акты, которые, пока я не достиг по крайней мере тринадцати лет, представлялись мне в виде грубого насилия, когда этакий пьяный верзила, небритый беглый каторжник, не снимая ботинок, набрасывается в темном углу на крашеную блондинку. Что же до наркотиков, то я, безусловно, понятия не имел, что существуют разные их типы с тонкими градациями между ними. Думается, я не мог бы назвать ни одного наркотика, кроме опиума, и то, что Софи открыла мне про Натана, подействовало на меня так, как если бы я услышал, что он совершил преступление. (Испытанный мною шок и объяснялся тем, что это было преступление.) Я сказал Софи, что такого не может быть, но она заверила меня, что это правда; несколько оправившись от шока, я тогда почувствовал любопытство и спросил Софи, что же он употреблял, – тут я впервые услышал слово «амфетамин».

– Он принимал такую штуку – называется бензедрин, – сказала она, – и еще кокаин. Но такие огромные дозы. Иногда он делался совсем сумасшедший. Он легко достает все это у «Пфайзера», в лаборатории, где он работает. Хотя, конечно, тайно.

«Так вот, значит, что, – в изумлении подумал я, – вот что стоит за всеми этими вспышками ярости, взрывами жестокости и паранойей. До чего же я был слеп!»

Да, продолжала Софи, она теперь понимает, что большую часть времени Натан, несмотря на свое пристрастие, умел держать себя в руках. Он всегда был легковозбудимым, живым, разговорчивым, взволнованным; поскольку в первые пять месяцев их связи (а они все время были вместе) он редко на ее глазах принимал эту дрянь, она далеко не сразу связала наркотики со взвинченностью Натана, считая это просто обычным его поведением. Она сказала далее, что весь прошлый год он своим отношением – будь то под влиянием наркотиков или без них, – своим присутствием в ее жизни, самим своим существованием подарил ей счастливейшие дни. Она поняла тогда, какой была беспомощной, как плыла по течению, когда приехала в Бруклин и поселилась в меблированных комнатах Етты; пытаясь опереться на рассудок, пытаясь отбросить прошлое подальше от границ памяти, она считала, что вполне владеет собой (ведь разве доктор Блэксток не говорил ей, что она самая толковая секретарь-регистратор из всех, какие у него были?), а на самом деле она была на грани эмоционального срыва и распоряжалась своим будущим не больше, чем щенок, брошенный в водоворот.

– Тот мерзавец, который щупал меня в тот день в метро, заставил меня это понять, – сказала Софи.

Хотя Софи и быстро оправилась от этой травмы, она понимала, что катится вниз – катится с фатальной стремительностью, – и ей невыносимо было даже подумать о том, что было бы с ней, если бы Натан (который, как и она, забрел в тот памятный день в библиотеку в поисках давно раскупленной книги рассказов Эмброза Бирса – да будет благословен Бирс! Хвала Бирсу!), – если бы Натан не появился из ниоткуда, словно рыцарь-освободитель, и не вернул ее к жизни.

Вернул к жизни. Только и всего. Он фактически подарил ей жизнь. Он восстановил ей (с помощью своего брата Ларри) здоровье, поместив в Колумбийскую пресвитерианскую больницу, где ее вылечили от этого кровососа, анемии, а талантливый доктор Хэтфилд нашел еще несколько хворей, объясняемых недостатками питания. Во-первых, он обнаружил, что даже после стольких месяцев пребывания на воле она страдала от остаточных цинготных явлений. И прописал ей большущие пилюли. Вскоре уродливые синяки, покрывавшие все ее тело, исчезли, но самая удивительная перемена произошла с волосами. Красивые золотистые волосы, которые неизменно были предметом ее гордости, побывав в Гадесе,[236] претерпели, как и все ее тело, изменения – посеклись, стали тусклыми, ломкими. Лечение доктора Хэтфилда все изменило, и довольно скоро – месяца через полтора – Натан уже урчал, как голодный кот, уткнувшись в их пышное изобилие, поглаживая их и утверждая, что Софи надо сниматься для рекламы шампуней.

В самом деле, под наблюдением Натана великолепная американская медицина сделала из Софи почти совсем здоровую, улыбающуюся жизни женщину – в той мере, в какой это возможно, когда человек прошел через такие страшные испытания, – и дала ей роскошные новые зубы. На месте временных зубов, поставленных врачами Красного Креста в Швеции, появились резаки, как именовал их Натан, творения рук второго друга и коллеги Ларри – одного из лучших практикующих протезистов Нью-Йорка. Это были зубы незабываемые. Поистине равные творениям Бенвенуто Челлини. Зубы сказочные, отливавшие льдистым перламутром: всякий раз, как Софи широко раскрывала рот, я вспоминал о крупных планах Джин Харлоу в момент поцелуя, а когда однажды памятным солнечным днем Софи рассмеялась, эти ее зубы осветили всю комнату.

Словом, вернувшись в страну живых, Софи не могла не ценить то чудесное время, которое она провела с Натаном тем летом и ранней осенью. Его щедрость не знала границ, и, хотя жажда роскоши не была свойственна Софи, ей нравилась красивая жизнь, и она принимала дары Натана с удовольствием – удовольствием, которое ей доставляли не только сами вещи, но и то, с какой радостью он дарил их ей. А он дарил ей и делил с нею все, что могло бы прийтись ей по вкусу: альбомы с прекрасными пластинками, билеты на концерты, польские, и французские, и американские книги, божественные обеды и ужины в ресторанах самой разной этнической принадлежности, разбросанных по всему Бруклину и Манхэттену. Натан обладал не только нюхом на вино, но и изощренным вкусом – то была реакция, как он говорил, на губчатый креплах и фаршированную рыбу, которыми его кормили в детстве, и ему доставляло несомненную радость приобщать Софи к невероятному и многообразному нью-йоркскому пиру.

Деньги, казалось, никогда не были для него проблемой: ему явно хорошо платили у «Пфайзера». Он покупал Софи красивые платья (в том числе забавные маскарадные костюмы, в которых я впервые их обоих увидел), кольца, серьги, браслеты на запястья и на щиколотки, бусы. Потом они ходили в кино. Во время войны Софи скучала по фильмам почти так же сильно, как по музыке. Бывало время, когда в довоенном Кракове она буквально не вылезала из кино, увлеченная американскими фильмами – откровенно наивными, романтическими историями тридцатых годов, где играли такие звезды, как Эррол Флинн и Мэри Оберон, Кларк Гейбл и Кэрол Ломбард. А еще Софи обожала Диснея, в особенности «Микки Мауса» и «Белоснежку». И – о боже! – какими были Фред Астер и Джинджер Роджерс в «Цилиндре»! И вот в Нью-Йорке, этом театральном раю, они с Натаном иной раз целые уик-энды просиживали в кино – смотрели до покраснения глаз по пять, шесть, семь фильмов с вечера пятницы и до последнего сеанса в воскресенье. Почти все, что имела Софи, появилось у нее щедротами Натана, включая даже (сказала она со смешком) колпачок. Отправив Софи еще к одному из коллег Ларри, чтобы он вставил ей колпачок, Натан, так сказать, завершил и, пожалуй, искусно добавил определенный символический штрих к своей программе восстановления здоровья Софи; она никогда раньше не пользовалась колпачком и приняла его с чувством благодарности и раскрепощения, видя в этом свой окончательный разрыв с церковью. Но колпачок раскрепостил ее и в другом смысле.

вернуться

236

Гадес – в греческой мифологии «преисподняя».