– Насмешлив ты, Грек, хоть и говоришь о серьёзном. Кисть Феофана коснулась стены. На синих одеждах старцев возникли складки, подобные молниям.
«Непостижимо, – подумал Андрей. – Как это можно творить великое, разговаривая и смеясь?»
– Что, Андрей, недоумеваешь, как можно живопись сотворять и одновременно разговорами заниматься? – Феофан скосил глаза на Андрея и приветливо кивнул.
– Недоумеваю, – ответил Андрей со свойственной ему прямотой.
– Меня же удивляет другое, – сказал Епифаний.
– Что ж это, Премудрый? Поведай.
– Работал ты, Грек, во многих стольных городах, в одной Москве расписал три церкви, да великокняжьи хоромы, да хоромы Владимира Андреевича Храброго. Однако никто не видел, чтобы ты смотрел на образцы, помещённые в Подлиннике, как это делают прочие.
– Образцы здесь храню. Здесь и здесь, – Феофан черенком кисти коснулся лба и груди. – Сюда и заглядываю. Живописцы, которые не столько творят, сколько Подлинник изучают, делают это от малого опыта или неверия в свои силы. Некоторым сие ненадобно. – Феофан обернулся к Андрею, но того уже не было рядом. Его позвали левкасщики, крикнув, что накрывка готова.
Епифаний хотел возвратить ушедшего.
– Оставь, – удержал его Феофан. – Рублёв не нуждается в похвале. И работает он без нашего шума, в тишине и молчании.
– Слова, что ты произносишь, не пустой шум. Сколько бы с тобой ни беседовал, не могу надивиться твоей мудрости. Но так ли Рублёв одарён, как ты о том говоришь?
– Так. И ещё более. Андрей создаёт образы удивительные, хотя и другие, чем представляются мне. С той поры, как его рисунки в книге увидел, понял, что работать нам вместе. Хвалу ему возношу от чистого сердца.
Старый мастер был мудр. Он знал, что в многообразии мира нашли своё место и жизнь и смерть, и буря и тишина, неодолимая сила и неодолимая нежность. Себя он ощущал создателем бури. Рублёв являлся творцом тишины. Можно ли решить, что важнее?
Русь мечтала о тишине. Тишина – это мир. Тишина давала возможность собраться с силами, преодолеть невзгоды кровавых войн. Превыше других лет москвичи ценили такие, когда летописец за целый год вносил в свою книгу единственную фразу: «Была тишина».
Плавные линии рисунка Рублёва выражали именно такую, всепобеждающую тишину.
Размышляя об этом, Феофан до конца работы не проронил ни слова. Когда часозвоня пробила пять ударов и вслед за этим стало темнеть, он отложил кисти и срезал острым ножом незаписанный левкас. Срез прошёлся наискосок, чтобы не так заметно обозначалась «соединительная линия». Она появится завтра, когда олевкасят следующий участок стены.
Из церкви Феофан с Епифанием вышли вместе. У часозвони, как всегда, толпился народ. Часы установили недавно, и посмотреть на диковинку, измерявшую время и бившую в колокол, приезжали из других городов. О москвичах и говорить нечего.
– Предела нет человеческому преухищрению, – сказал Епифаний, кивая на башню с луной и часомерьем.
– И человеческому любопытству, – подхватил Феофан, указывая на толпу.
– И-эх, и-эх, любопытство не грех!
Феофан обернулся, но угадать, кому принадлежал смешливый голос, не мог. Да и неважно было.
– Любят достославные москвичи любопытное, хитроумное и развлечению способствующее, – сказал он Епифанию.
– Любят, – отозвался тот.
Не задерживаясь в толпе зевак, живописец и писатель двинулись через Соборную площадь.
ГЛАВА 11
Суд полем
Биться бойцу можно с бойцом, или небойцу с небойцом. А бойцу с небойцом, чтоб не биться.
Часомерье с луной Фаддеем видано-перевидано. Не праздное любопытство привело его в Кремль. Он пришёл упросить земского дьяка вернуть Медоедку без всякого суда. Встречи на поле он опасался. «Уж больно высок вымахал, на голову выше меня», – думал он о Пантюшке.
Пересчитав выложенные Фаддеем деньги, дьяк в ответ лишь презрительно выпятил нижнюю губу.
– Смилуйся, – принялся уговаривать дьяка Фаддей. – Все принёс, что имел.
– Нет, – сказал дьяк, как отрезал. – Медведь не коза, медведь – имущество дорогое. Судись полем.
«И-эх, новый грех, – сокрушённо подумал Фаддей, покидая Земский приказ. – Не хотел на душу брать, да, видно, придётся». Фаддей отправился на поиски бродячего кузнеца.
Судейными полями Москва располагала не одним – несколькими. Бояре, окольничьи, думные и другой «белый народ» судились вблизи Кремля. Их оружием являлись мечи да копья. «Чёрный народ» – чернь – бился в посадах, правду искал с помощью палок и кулаков. Поле, где назначались встречи таганщикам, гончарам и котельщикам, находилось так близко от Гончарной слободы, что Пантюшка, выйдя загодя, пришёл чуть свет, раньше, чем появились первые зрители. Вместе с ним пришла Устинька. Пантюшка не хотел её брать, да разве Устиньку удержишь. Сказала «пойду» и пошла.
Через малое время появился противник. Ждать себя не заставил.
– Здравствуйте, крохотки. Здравствуй, Устинька ненаглядная, цветик аленький. Каково прыгаешь?
^стинька обмерила Фаддея таким взглядом, что другой на его месте сгорел бы от стыда. А Фаддей – ничего, только ухмыльнулся:
– Ишь разгневалась, крохотка. Добро бы за что, а то – и-эх – за медвежий мех.
– За Медоедку, не за мех!
– Оставь его, Устинька, – вмешался Пантюшка. – Поле рассудит, на чьей стороне правда. А биться за Медоедку буду хоть до смерти.
– Что ж, крохотки, можно и до смерти. Вот оно, поле, рядом.
Поле рядом, но попадёшь на него не сразу, истомишься от долгого ожидания, прежде чем выйдешь. Сначала судились неполадившие при разделе имущества. Во вторую очередь разбирались споры из-за права пользоваться колодцем или обжигательной печью. Тяжбы из-за скотины стояли на очереди последними.
И хотя по пустякам на поле не лезли, суд собирался не часто – и дел накопилось множество.
Судья со своим помощником, судейским дьяком, сидел на высоком помосте. Оттуда хорошо было видно, честно ли бьются польщики, все ли правила соблюдают.
Большинство польщиков бились сами. Кто не верил в собственные силы, вместо себя выставлял наёмных бойцов, чаще всего из литейщиков или кузнецов. Бойцами они считались лучшими. Бились на поле по соглашению: на палках, на кулаках и в «обхват»– кто кого свалит. Удары наносились лишь спереди. Лежачего бить запрещалось. Не только судьи – зрители могли покарать за нарушение правил.
Болельщиков и любопытствующих собирало поле немало. Без них и суд был бы не суд. Кто бы тогда истошными криками горячил и подбадривал спорщиков?
– Бей, Авдюшко! Сади в грудь! – неслось через поле.
– Держись, Панкратка, наша возьмёт!
– В грудь его, под самые рёбра!
– Замолкни, видишь – упал!
– Ништо, в другой раз не полезет!
Одного спорщика унесли на руках. Другой ушёл победителем.
– Фаддей Курьеножка! Пантелейка Гнедыш! – выкрикнул наконец дьяк. Фаддей и Пантюшка поспешно приблизились к помосту. Судья окинул их недоуменным взглядом, словно увидел диковинку из сказки, и гневно вымолвил:
– Вы что, насмехаться вздумали над судом? Где это сказано, чтобы старый судился с малым.
– Сказано, сказано, – заторопился Фаддей. – Старость головой крепка, младость – плечами. Вот и выходит, что сил у старого с малым как раз поровну.
– Не старый он, и я не мальчонка, – сказал Пантюшка. – Нет нам другого хода, кроме поля, и в Земском приказе так порешили.
Судья перебрал берестяные дощечки, стопкой лежащие перед ним.
– Верно, написано, – сказал он, обращаясь к дьяку. – Делать нечего. Выпускай их, спрашивай как положено.
– Фаддей Курьеножка, – возгласил зычным голосом дьяк, – лезешь ли биться на поле?