192

лишь того, чтобы, пока это длится, я могла бы наслаждаться вами больше, была бы к вам ближе. И еще я желала бы, чтобы вы ответили на один вопрос, принесла ли вам моя нежность хоть немного счастья? Имею ли я право думать, что чуточку необходима вам? Вы почувствовали себя менее одиноким благодаря этой уверенности, что я вам принесла: что вы страстно поняты и любимы, любимы во всем своем самом глубинном и в малейших пустяках, в вашей иронии, ребячествах, вплоть до ваших злых поступков, да простит меня Бог! Если вы не дадите мне ужасного ответа Сатаны — Элоа, я уже буду счастлива.

«В каких же фантазмах она живет! — думал Косталь. — Нежность Андре Акбо, дающей мне счастье!.. Ее яростное отрицание очевидного. И другая, чисто женская ярость: желание, чтобы я был несчастен, чтобы иметь возможность меня утешать. И это она меня утешила бы от мнимого несчастья, когда сама и ей подобные, то есть женщины, дарят любовь, о которой их не просили; когда именно они отравляют в значительной мере мое счастье! Нет, все это слишком комично. В то же время это достойно уважения и жалости. Как выпутаться из этого, не причиняя ей боли?» Мысль о боли, которую он может причинить, сказав ей просто — одной фразой — то, что есть, парализовывала его, как мужчину, который забавляется боксом с ребенком и почти не осмеливается шевелиться из страха покалечить его. «О! Как глупа эта девица! В какой переплет я попал, назначив ей это свидание!» Он продолжал увлекать ее своим размашистым шагом. Одну за другой, за двадцать минут, они прошли темные и почти безлюдные улицы (улицы Христофора Колумба, Жоржа Визе, Магеллана и т.д.). На этих улицах с домами буржуа и частными отелями — очень мало магазинов, поэтому они на три четверти были погружены во мрак. Изредка попадались прохожие, скрюченные от холода; вдоль тротуара стояли автомобили. Андре спрашивала себя, почему Косталь не приглашает ее на чашку чая домой или в кафе, как сделал бы на его месте каждый. Но нет, иди! иди! (Косталь, действительно, подумал о кафе. Но накануне, в ресторане, Андре застряла в дверях и не могла ни войти, ни выйти; официанты смеялись; и она была так уродлива и так безвкусно одета, что ему стало стыдно за нее. Пусть уж лучше она подцепит воспаление легких, чем он испытает по ее вине укол тщеславия.) Каждая улица, по которой они шли, казалась девушке темнее предыдущих, и, хотя она сначала силилась не замечать просвета среди воображаемых облаков, кончилось тем, что она поверила: Косталь не останавливается, как Вечный Жид, потому лишь, что ищет укромное место, он хочет ее поцеловать; конечно же, это кружение продолжается потому, что он не осмеливается. Доказательство истинности его чувства. Когда они достигли улицы Кеплера, особенно темной и безлюдной, она не сомневалась, что именно здесь решится ее судьба. Она никогда не забудет некоторых деталей: возле шофера в остановившемся лимузине сидела собака-грифон и смотрела на нее с пристальностью человека; качающийся над мостовой

193

фонарь, словно лампа жертвенника… Но коварную улицу они покинули без всяких происшествий. И тогда Косталь сказал:

– Я выслушал вас с большим интересом. Ваши слова меня весьма тронули. Однако я вам уже ответил. Наша дружба была чрезвычайно приятной вещью. Но сердце портит всё. В дружбе или в чувственности всё здраво; раны, если образуются, — чисты. Но приходит сердце, и рана растет, всё густеет. Сколько раз я это замечал!

– То, что вы говорите, абсурдно. Сердце ничего не портит; напротив — всё очищает. В конце концов, это идиотизм! Чистой будет «область чувственности»! Если бы я внушила вам безумную физическую страсть, вы бы мне простили. Быть вызывающей, заставить вас понять, что я ищу только удовольствие… вы бы меня, возможно, презирали, но вы бы приняли. Но подарить вам любовь — какое стеснение, какая скука! Оставьте нас в покое с любовью! Подарить вам любовь как дело моей жизни, жизни непорочной девушки и (я к этому непричастна) несколько возвышенной — как это бесцветно и смешно! Вы не любите мою любовь. Вы не хотите от меня всего, вы хотите чуть-чуть. А я… я не имею права дать вам больше. Вы относились ко мне как к сестре. Словно султан, вытаскивающий из толпы фаворитку или визиря, вы уступили мне возле себя почетное место и хотите, чтобы я оставалась там, не возвышая голоса, довольствуясь тем, что вы мне жалуете с восхитительной щедростью, но чего мне уже недостаточно. Иметь право лишь на дружбу! Прекрасную, даже изумительную — вашу — мягкую, утешительную, трогательную, братскую, но недостаточную, недостаточную! Существовать возле вас из дружбы — я больше не могу, я просто не выдержу. Во мне есть что-то, превышающее всё это. Ах, настолько превышающее! Сколько лишних сил — и всё впустую. Желание подарить переполняет меня. Я прощу все и под «всем» не подразумевается, чтобы вы непременно вышли из состояния незаинтересованности, которое вам столь хорошо удается («А, — подумал он, — острие горечи! Вот вам мышка, требующая, чтобы ее сожрали. Это тоже следовало ожидать»). Нет, я искренна, когда повторяю вам — я говорила это тысячу раз — что вы никогда не касались во мне источника тайных чувств или же касались бегло, когда были любезны, мягки. Я прошу права вас любить, вас боготворить изо всех сил, всей душой. Ваша холодность всегда сдерживала это. Я не могу вас любить, если вы этого не хотите.

– Стоит ли умышленно дарить мне любовь, на которую я не сумею ответить? Что вы хотите: я истощил свои чувства. Я все отдал первой любви в шестнадцать лет. С семнадцати я ответил бы вам, как сегодня: «Дружба — да. Любовь, экстаз и прочий арсенал — слишком поздно».

– Слишком поздно! Опять те же слова, которые меня казнят: «слишком поздно!» Полноте, моя жизнь кончена…»

Он пожалел ее. Он сказал ей серьезно:

– Когда мне было семнадцать лет и я делал первые шаги в свете, я

194

тотчас принялся флиртовать направо и налево, и помню, как мать сказала: «Не следует воспламенять девушек, если не имеешь серьезных намерений. Это неблагородно». Я готов спросить себя: не провинился ли я перед вами.

– Вы нисколько не провинились передо мной, боже упаси; никакой умышленной вины. Вы самый честный человек…