Изменить стиль страницы

«Я сделал это для нашей дочери, Мира. Чтобы спасти ее».

И тут он прошептал вслух, словно жена и впрямь стояла сейчас рядом с ним:

— У нее твои глаза.

Когда крики стали чуть тише, он снова заставил себя посмотреть в нужную сторону. Низкая каменная стена опоясывала подножие утеса, и он спустился к ней, оставив хрустальный сад далеко позади. Вскоре он очутился во тьме, поглотившей все признаки человека и его пребывания на земле. Протектор шел к уступу стены, где крутая лестница — строго говоря, не лестница, а лишь ряд железных скоб и веревочных петель — врезалась в стену утеса, и только дальше начиналась тропа, петлявшая по склону.

Он слышал, как они царапают гранитную стену, как острые когти тщетно скребут непоколебимый утес. На мгновение он задумался над тем, как просто было бы сейчас перебить их всех, одного за другим, по мере того, как каждый вскарабкивается на вершину… И тут за край стены и впрямь ухватилась пара рук, а вслед за нею подтянулось и все тело, напряженное, по-кошачьи гибкое. И момент нерешительности остался позади.

Белая как мел кожа, черные как ночь глаза. Волосы, больше похожие на свалявшуюся шерсть, сильный и жестокий рот, практически совершенно безгубый. Как и лицо, тело внешне сильно напоминало человеческое, но в то же время выглядело предельно инородным. «Вот оно, лицо моего предательства, — подумал он. — Вот что я наслал на свою страну». И его вновь скрутил приступ тошноты.

Тварь ухмыльнулась, в лунном свете блеснули острые зубы.

— Ты, должно быть, протектор. — Голос был тонок, пронзителен, речь извивалась, как змея. — Что, неужели без охраны? И без оружия?

— У нас уговор, — резко ответил он. Его сердце бешено билось. — Я свою часть выполнил. — Еще одна тварь взобралась на край утеса, уперевшись руками, перебросила тело вперед. Меч, который страшилище держало в зубах, был обагрен чем-то жидким. Кровью конечно же. Человеческой кровью. Кровью его людей. — И мне обещали, что вы выполните свою.

Да и кто эти твари, собственно говоря, такие?

Ему ничего не ответили. На протектора просто смотрели, облизывая темным языком острые как бритвы зубы. Затем первая тварь перевела взгляд на дворец, и ее глаза сузились, словно она заметила чье-то приближение.

Протектор посмотрел в ту же сторону. И в тот же миг его ударили сзади, ударили чем-то твердым и острым, заставив опуститься на колени и скорчиться от боли. Он поднес руки к голове, оберегая ее от второго удара, и почувствовал липкую влагу на темени и в волосах.

— Насчет уговора нам крайне жаль, — прошипела тварь. — Но нам предстоит сделать здесь столь многое, а оставлять свидетелей… уж извини!

— Но мой народ! — выдохнул он. — Вы обещали. Они же ничего не знают!

Сквозь туман боли и крови он увидел: тварь трансформируется. Ее тщедушное тело на глазах набрало вес и стало гораздо выше. Бледная кожа потемнела. Черты, и поначалу почти человеческие, приняли еще более привычный вид, — и, всмотревшись в лицо твари, он узнал ее и содрогнулся от невыразимого ужаса. Протектор попробовал было закричать, чтобы успеть предупредить хоть кого-нибудь — своих приближенных, своих воинов, да кого угодно… но еще один удар — еще более сильный — швырнул его наземь. И крик захлебнулся в крови и пыли. Кровь заливала ему теперь и глаза.

— Нам крайне жаль, — глумился над ним пришелец. Используя его интонации. Его голос. — Но на войне как на войне, сам понимаешь. Разумеется, протектор, ты выполнил свою часть. А что до твоего народа… — Пришелец хмыкнул, а когда заговорил вновь, то его тон показался протектору чудовищно знакомым: — К сожалению, нам придется его употребить. — Это был его собственный голос. Это была его собственная внешность. — К сожалению, нам придется употребить твоих людей до последнего человека.

«Я проиграл, Мира. Я проиграл нас всех. Да смилуется Господь над моей душой…»

И под хохот — под свой собственный хохот — он провалился в последнюю тьму.

Глубоко во внутренних покоях дворца протектора, в комнате без окон, Йенсени, играя, теребила подол ночной сорочки, извлекая из этого занятия сладостное звучание. Однажды она попробовала объяснить отцу, что изящно переплетенные друг с другом тонкие нити издают, если к ним особым образом прикоснешься, своеобразную музыку, но он так ничего и не понял. Он не слышал этой музыки, да и многого другого не слышал тоже: шума дождя, когда его капли падают на восковые листья, скрипа живых стеблей, когда их отрывают от земли, точного и тонкого ритма прялки за работой… Иногда, если Сияние было достаточно сильным, ей казалось, что она в состоянии различить даже шум ярмарки по соседству, крики торговок, не желающих сбавлять цену, а в это время руки ее отца теребили мягкую ткань, извлекая из нее звуки, подобные арфе. Она пыталась объяснить ему это, но все по-прежнему оставалось для него недоступным. Как много не слышал он изо всего, чем был наполнен ее мир!

Иногда он брал ее с собой на прогулку. Иногда, глубокой ночью, когда все его люди засыпали, он приходил к ней, будил, и они выбирались из дворца полюбоваться лунным светом, послушать шум ветра и прочую ночную музыку. И он рассказывал ей сказки о том, как устроен мир за пределами дворца, пытаясь изобразить все на словах так, чтобы она увидела это словно воочию. Он и не подозревал о том, что порой его слова и впрямь делали эти картинки реальными, так что ей стоило большого труда не потянуться и не дотронуться до них. А иногда он грустил — и для нее становилась зримой и сама его грусть: она облепляла все его тело комьями серого или… Или черного, как в дни после того, как умерла ее мать. Черного, как в тот страшный день…

Внезапно девочка услышала чьи-то шаги, и сердце у нее в груди взволнованно забилось. Как раз наступила ночь — именно в это время обычно и заходил к ней отец перед тем, как отправиться спать. Может, он и сейчас заглянет. А может, возьмет ее с собой на прогулку и позволит поглядеть на мир, созданный ее матерью. Йенсени оставила в покое подол и сложила руки на коленях, не обращая внимания на призывный звон, исходящий от ночной сорочки. Отца раздражает, когда она слышит то, что недоступно его собственному слуху. Он говорит, что это напоминает ему о причинах ее заточения здесь, равно как и о том, что Церковь непременно убьет ее, если обнаружит, что он прячет ее здесь все эти годы, давая ей возможность вырасти. Как всегда, подумав об отце, девочка почувствовала смутное беспокойство — беспокойство, замешенное на любви, почитании, тревоге, страхе и на тысяче других чувств сразу. Все это относилось и к нему самому, и к миру, который он представлял собой. Потому что она боялась внешнего мира и вместе с тем невероятно тосковала по нему — таким было ее отношение и к родному отцу.

И вот тяжелая дверь отворилась и появился отец. Лицо его лучилось любовью, гордостью и отеческой заботой; было совершенно ясно, как рад он тому, что сумел отложить в сторону все дела и выкроить несколько часов на общение с дочерью. Йенсени подбежала к нему, он обнял ее, прижал к себе, и тепло, исходящее от его тела, представилось ей надежным щитом, защищающим от любой опасности. О Господи, как она его любит! Мать она любила тоже, но теперь у нее остался только отец — и она прижалась к нему всем телом. Как будто тем самым она обнималась не только с отцом, но и с покойной матерью тоже.

Но нынче ночью что-то было не так. И она почувствовала это, не умея подыскать собственным чувствам словесного определения. Внезапно его объятия показались ей… какими-то не такими… Как будто он сам вдруг стал каким-то не таким.

Смущенная девочка отпрянула от отца. И вдруг поняла: «Это же та самая ночь! — Мимолетное веяние страха коснулось ее. — Они уже должны были прибыть».

— В чем дело, малышка? С тобой все в порядке?

На мгновение она просто уставилась на него, не понимая смысла вопроса. Или ему кажется, будто она не осознает опасности затеянного им предприятия? Или он думает, будто подобное осознание не вызывает у нее ужаса?