Изменить стиль страницы

Следующий год прошёл для меня, как сплошной праздник, – в музыке и цветах. Никогда ещё Москва не веселилась так, как в эти годы. Февральская революция вспыхнула на этом празднике блестящим фейерверком, от которого загорелись где-то чьи-то амбары, иллюминация казалась поэтому ещё более ослепительной. Тогда пришла Октябрьская революция и потушила все огни. Генерал Протасов исчез. Одни говорили, что пьяные солдаты бросили его под поезд, другие, – что он обретается где-то в Крыму. По правде сказать, его судьбой я не интересовалась. Я поняла, что козырь мой бит, а битый козырь – больше не козырь. Месяц спустя у меня отобрали всё, дав мне взамен, словно в насмешку, комнатушку за перегородкой на той же Маросейке, только десятью домами дальше.

Я чувствовала то, что должна, вероятно, чувствовать муха, которая попала в ведро с помоями, выбралась оттуда с трудом по скользкому жестяному краю, и, в тот момент, когда она очутилась снаружи и расправляла крылья, кто-то одним щелчком столкнул её обратно в грязную жижу. Я чувствовала, что меня обокрали. Я купила себе место на этом блестящем спектакле, которые называется беззаботной светской жизнью, самой дорогой ценой, какую может заплатить за него семнадцатилетняя девушка, и вдруг кто-то отменил спектакль, не вернув даже денег за билет. Я ненавидела людей, столкнувших меня опять в вязкую топь нужды, из которой выбраться не представлялось никакой возможности, ненавидела их так сильно, как ненавидела всегда нужду. А нужда становилась всё чудовищней. Жизнь при потушенных огнях стала серой и бессмысленной.

Благодаря моим старым знакомствам мне удалось устроиться в один из московских театров. Для меня этот театр, ставивший пьесы из прошлого и не допускавший на свою сцену, поскольку было возможно, «красной халтуры», был единственным островком, где вечером, при свете рампы, оживал на несколько часов отрезок блестящего вчерашнего дня.

Опять началась для меня жизнь нелепая, двуплановая. Днём – сырая конура на Маросейке, вечером – три часа красивой жизни, в рамках великолепия из папье-маше.

С Немировским я познакомилась значительно позже. Это было приблизительно в начале нэпа. Вращалась я тогда в компании спецов, преимущественно инженеров. К Немировскому меня привлекало его барское, издевательское отношение ко всему происходящему. Он был крупным специалистом, зарабатывал очень большие деньги, без него не могли обойтись. Он диктовал свои условия, выражал свои мнения, которые «они» должны были принимать на веру, не имея возможности их проверять, – он был неоспоримой величиной в своей области. Он не скрывал своего презрительного отношения к «ним», не упускал ни одного случая, чтобы посмеяться над «их» технической неграмотностью. «Они» ненавидели его, но должны были терпеть, стиснув зубы. Он держал себя, как настоящий барин в плену у черни. Так, должно быть, держали себя в Консьержери французские аристократы, отпускавшие блестящие шутки, начинённые презрением, по адресу не понимавших перца их острот судей и тюремщиков. На меня, которая наблюдала все эти годы лишь подлость и жалкое приспособленчество, видела моих старых знакомых, пресмыкающихся перед «ними» на животе за паёк, за обеспеченное прозябание, – на меня Немировский имел непреодолимое, притягивающее воздействие. Мы сошлись. Я его любила. Он извлёк меня из болота нужды. Он первый говорил мне со спокойной научной уверенностью, что всё, происходящее кругом, – временно, что «они» выдохлись и понемногу поворачивают оглобли, что мы приближаемся к новому Термидору, когда постепенно руководство перейдёт в руки технической интеллигенции, чтобы восстановить в стране иерархию и порядок. Всё кругом, казалось, подтверждало его безошибочные предсказания. Это был разгар нэпа. Потухшие огни загорались один за другим. Жизнь становилась красочней и раздольней. Я бросила театр, он мне был больше не нужен. Вчерашний день перешагнул через рампу.

Я работала в это время в тресте, в котором работал и Немировский. Он фактически руководил всем трестом. Директор-коммунист ничего в делах не смыслил, и роль его состояла в том, чтобы ставить на решениях Немировского визу своего партбилета. Немировский называл его иронически «своим комиссаром».

Однажды Немировский сказал мне, что его «комиссара» сменили. Немировский был очень не в духе. Это было совершенно неожиданно. Он вёл в это время одно довольно рискованное дело, для которого ему была нужна виза партбилета. Он просил меня достать ему обязательно завтра из дел правления один документ, который не должен был попасть в руки нового директора. Я работала в это время в секретариате правления и неоднократно доставала для Немировского ту или иную бумажку.

На следующий день, с утра, до прихода директора, я прошла в его кабинет отыскивать нужный документ. Папка с документами находилась в шкафу. Это был огромный шкаф, разделённый на две части, левая его сторона нуждалась в ремонте, – обвалились полки, и по этому случаю она была опорожнена, а все бумаги переложены в правую часть, которая запиралась отдельно. Я разыскала документ, когда в коридоре послышались шаги. Старый директор никогда не приходил так рано. Другого выхода из кабинета не было. Мне не оставалось ничего, как влезть в опорожненную половину шкафа и, захлопнув дверцу, переждать.

Вошёл новый директор. Это был мужчина лет тридцати – я наблюдала за ним в щелку. Он уселся за стол, просмотрел бумаги, потом позвонил и велел позвать к себе Немировского. Я видела, как вошёл Немировский, как новый директор показывал ему какие-то бумаги. У Немировского было растерянное, красное лицо: таким я его ещё никогда не видела. Он оправдывался. Я приоткрыла дверцу, мне хотелось слышать, о чём они говорят. Всего я не поняла. Новый директор говорил спокойно, всё время доказывая что-то Немировскому цифрами. Немировский, всегда такой уверенный и холодный, перед этим человеком краснел и волновался, пробовал что-то отрицать. Я поняла одно: нашёлся человек, который разбирается в трестовских делах не хуже Немировского; который разгадал всю его игру и теперь забавляется с ним, как кот с мышью. Немировский показался мне жалким и ничтожным.

«Что ж, посмотрим, как будете работать дальше», – сказал директор Немировскому и неожиданно опёрся на дверцу шкафа, которую я приоткрыла. Я не успела убрать руки, и он прищемил мне мизинец. Я чувствовала дикую боль, но боялась кричать. Я закусила губы до крови и молчала. Немировский вышел. Вскоре вышел и директор. Я могла покинуть шкаф. Как сувенир этого разговора остался у меня навсегда криво сросшийся палец.

За обедом я встретилась с Немировским. Он был жалок. Я его больше не любила. Я наблюдала за ним следующую неделю, как наблюдают за жуком, посаженным в банку. Он не давал мне больше никаких поручений. Он поздно возвращался из треста. Он работал по вечерам дома, чего никогда раньше не делал. Он старался. Я его презирала. Он мне напоминал мелкого уличного воришку.

Я наблюдала с восхищением за новым директором. Он бил Немировского своим невозмутимым спокойствием, своим знанием дела. Немировский не говорил уже о нём «мой комиссар», он предпочитал не говорить с нём вообще.

Через месяц я поняла, что люблю нового директора. Я сказала ему об этом однажды, передавая какие-то бумаги, как говорят: какая хорошая погода! Он отмахнулся, как от мухи. Он не обращал на меня до сих пор никакого внимания. Теперь он уже не мог не обратить. На следующий день он подписал приказ о моём переводе в другой отдел. Я пошла к нему с этим приказом на дом и сказала, что приказ надо отменить, пока он не прошёл ещё канцелярию. Он посмотрел на меня удивлённо и попросил войти в комнату. Он сел за письменный стол, предложил мне стул и спросил просто:

«Что вам от меня надо?»

«Я вас люблю…»

Он поморщился и сказал спокойно, глядя на меня своими серыми глазами:

«Вас оскорбляет, что я не обращаю на вас внимания? Не так ли? Я не слепой, вы очень красивы. Я могу поспать с вами. Это даже, наверное, доставит мне удовольствие. Вы довольны? Но потом я выпровожу вас вон. Зачем вам это? Я не имею основания вас оскорблять. Лучшее, что вы можете сделать, это оставить меня в покое».