Изменить стиль страницы

– Я понял, – сказал Симон Зикс. – Позови его.

Хакасский открыл дверцу и поманил вольнодумца пальцем:

– Иди сюда, Славик, разговор есть.

Поэт, волоча ногу и утирая ладонью разбитый рот, приблизился.

– Чего надо, сыч?

– Зачем же так грубо? Давай по-хорошему поговорим. Вот к нам приехал образованный человек, интересуется местными знаменитостями. Ты ведь у нас знаменитость, да, Славик?

Поэт заглянул в салон и неожиданно озорно подмигнул разомлевшей на заднем сиденье Элизе.

– Ты, что ли, образованный, рожа? – спросил у Симона. – Откуда причухал? Никак из Вавилона?

– Славик, ты культурный человек, поэт, а ведешь себя иногда, как сявка, – укорил Хакасский. – Какая тебе разница, откуда он? Говорю же, гость, знакомится с городом – и вдруг такое хамство. Стыдно, ей-Богу! Что о нас могут подумать? Или ты не патриот, Славик?

– Дать бы тебе по сусалам, – мечтательно заметил вольнодумец. – Да мараться неохота.

Симон Зикс, немного шокированный, на всякий случай вдвинулся в глубь сиденья, но Хакасский его успокоил:

– Не суетись, Симоша, он совершенно безобидный.

– Какой же безобидный, натуральный фашист.

– С виду, конечно, фашист, не спорю, но нутро у него мягонькое, как у дыньки. Плохо ты изучал Россию, господин советник. В ней что с виду грозно, то на самом деле рыхло, податливо. Феномен вырождения. Верно, Славик?

– А ты зачем с ними, с оккупантами? – неожиданно обратился поэт к Элизе. – Такую красоту за доллары продаешь. Грех великий. Брось их, айда со мной в лес.

– Хватит, Славик, базланить, я тебя по делу позвал.

– Какое у нас с тобой может быть дело? Ты палач, я жертва. Может, голову отрубишь? Руби, не жалко.

– Может, и отрублю, но попозже, – отшутился Хакасский. – Десять баксов хочешь?

Вольнодумец насторожился.

– Без обману? И чего надо?

– Садись, подъедем к аптеке. По дороге объясню.

Хакасский подвинулся, поэт втиснулся в салон. Симон брезгливо зажал нос, но Элиза оживилась, маняще заулыбалась. И поэт, при виде юного, сияющего лица, оттаял.

– Все химеры, – сказал строго, – кроме любви. Запомни, девочка, она одна правит миром, но не доллар. У нас в отечестве про это забыли. Заменили любовь случкой, а это не одно и то же. Хочешь проверить?

– Увы, я на работе, – зарделась прелестница.

Вокруг дома с аптекой в три кольца стояла очередь.

Накануне объявили по радио, что в городе на исходе запасы гигиенических прокладок, и все жители, у кого оставалась хоть какая-то наличность, с утра сбились к аптеке. Таким образом, уточнил Хакасский, здесь фактически цвет города, средний класс, ради которого затевалось рыночное царство и которому, по словам великого экономиста Егорки Гайдара, уже есть, что терять. Вся эта прослойка в экспериментальной программе проходила под кодовым обозначением: советикус бизнесменшн. Многие из них искренне полагали, что десятый год живут в раю.

– Гостю нужен валидол, – сказал Хакасский. – Сходи, Славик, купи тюбик. Тебя все знают, пропустят. Но с одним условием. Плакатик с тобой?

Вольнодумец достал из кармана пиджака замызганную белую ленту, расправил, любовно погладил. На белом шелке черной вязью выведены слова: "Палача-президента – на суд народа!"

– Он всегда со мной. Чего-то ты химичишь, сыч. Зачем за валидолом с плакатом? Это же не митинг.

– Десять долларов, – Хакасский показал уголок зеленой бумажки.

– Ну, коли так, годится. Прощай, девушка, может, больше не свидимся. Береги себя от СПИДа.

Хакасский подогнал пикап вплотную к очереди, чтобы лучше видеть.

– Гляди, Симон, как интеллигенция относится к провокаторам.

Опоясанный белым шарфом, Славик Скороход смело врубился в очередь, громко вопя:

– Дорогу, купцы! Американская вошь помирает, валидолу просит.

Под азартным напором вольнодумца очередь сперва расступилась, но тут же зловеще сомкнулась.

– Господа, – раздался удивленный, сильно простуженный голос. – Никак коммуняку отловили!

Больше никаких разговоров не было. Вольнодумца молча повалили на землю, потом четверо дюжих мужиков подняли его за руки и за ноги и понесли. Очередь, действуя вполне согласованно и осмысленно, образовала узкий проход, по которому бедолагу дотянули до кирпичной стены. Там дружно раскачали и с размаху, на счет раз-два-три, шмякнули об угол. Снова подняли и снова шмякнули. И так несколько раз. Экзекуция проводилась при глухом, одобрительном молчании толпы. Только какая-то сердобольная женщина горестно присоветовала:

– Хребтом его, хребтом приложите, ребятушки. Чего ему зря мучиться.

В конце концов мужики утомились и оставили Славика в покое, правда, для пущего куража, на него помочились. Их примеру последовали зеваки из очереди. Постепенно вокруг лежащей на земле неподвижной туши вольнодумца образовалась лужа, цветом напоминающая разлитый бурячный сок.

Пресытясь неожиданной потехой, очередь снова выстроилась в прежнем порядке и как бы окаменела. Многие стояли здесь с ночи, и хотя уже два раза на дверях аптеки вывешивали объявление, что сегодня прокладок не будет, никто и не думал расходиться.

Элиза жалобно всхлипнула:

– Он мертвенький, да? А ведь он в меня влюбился.

– Ничего с ним не будет, – успокоил Хакасский. – Отлежится. Он же писатель. У писателей у всех кумпола железобетонные. Сто раз проверено.

– Давайте его положим в багажник.

– Заткнись, – оборвал ее Симон. – Да, Саша, впечатляет. Однако, как я понимаю, это же все химия. Генные структуры не затронуты. Где гарантия, что, когда препарат иссякнет, эти существа останутся в прежнем состоянии?

– Не только химия, дорогой Симон. Точнее, да, химия, но с поправкой на российский менталитет. Помнишь, в "Докторе Живаго" есть сцена? Перед стадом овец натянули веревочку. Вожак, головной баран, веревочку перепрыгнул, и тут же ее убрали. Но все остальные овечки все равно прыгали через уже несуществующую веревочку. Это инстинкт – быть как все. Он заложен в гены.

Химия, наркотики – всего лишь дают направление корневому инстинкту. В том-то и суть опыта. Уверяю тебя, далеко не все в этой очереди получили свежую прививку.

Мы начали экономить препарат. И представь, ничего не изменилось. Они действуют по собственной, как им кажется, воле, точно так же, как раньше. Улавливаешь, какие открываются перспективы?

– Куда теперь? – буркнул Симон, и непонятно было, убедил его Хакасский или нет.

– Школа. Вторая экспериментальная. Собственно, она у нас одна осталась.

Со средним образованием в Федулинске обошлись как и в большинстве других поселениях бывшей России.

Те родители, которым средства позволяли, попросту покупали подросшим чадам аттестат, а впоследствии дипломы о высшем образовании. Дети бедноты проходили полугодичный курс в церковноприходских школах, где их натаскивали различать дорожные знаки. Особо одаренных учили алфавиту и арифметике, показывали, как складывать и вычитать числа в пределах сотни. Но имелась небольшая категория горожан, достаточно обеспеченных (мелкие клерки, менеджеры, сутенеры, бизнесмены), готовых отстегивать немалые бабки за то, чтобы их отпрыски годик-другой посидели за партой, как они сами когда-то. Для таких в Федулинске сохранили Вторую экспериментальную школу, в которой, правда, осталось всего два класса – старший и младший.

Обучение, естественно, велось по новейшей западной методике, в чисто игровом ключе, и директором назначили массовика-затейника из бывшего Дворца культуры, пенсионера и балагура Германа Архиповича Кудрявого.

Перед тем как осесть в школе, Герман Архипович пил по-черному, пару раз попадал в больницу с приступом белой горячки и среди местных алкоголиков носил кличку "Сатана". Директором его поставили по рекомендации Монастырского, коему он приходился дальним родственником, но и объективно трудно было подобрать лучшую кандидатуру на эту должность. Большинство прежних учителей (в основном совкового помета) уже поумирали, а те, что остались, едва волочили ноги от хронического недоедания, и слава Богу, если у них хватало сил проводить по два-три урока за смену, учитывая даже то, что уроки, в соответствии с постановлением Министерства образования, сократились с обычного академического часа до двадцати минут. Дольше всех из прежнего состава держалась ботаничка Мария Ивановна, крепкая сорокалетняя женщина, фанатичная приверженица Макаренко и Ушинского, что уже свидетельствовало об умственном надрыве. Мария Ивановна считала всех детей несчастными жертвами общего бескультурья и уверяла, что при соответствующем присмотре и воспитании из любого ребенка можно вырастить героя и гения. Коллеги незлобиво посмеивались над ее шизофреническим идеализмом и предрекали, что при таких архаичных представлениях она, скорее всего, плохо кончит. Так и случилось. Старшеклассники, которым она изрядно поднадоела своим вечным нытьем о "добрых чувствах", "спасительной благодати цветов и трав" и всякой подобной чепухой, однажды затащили ее на переменке в туалет и всем классом дружно изнасиловали, вдобавок пригласили на потеху особо продвинутых пацанов из начальной группы. После этого происшествия Мария Ивановна до конца так и не оправилась. Начала прихварывать, а потом и вовсе уволилась под предлогом душевного дискомфорта. Иногда ее встречали в пришкольном саду, где она бродила среди поникших яблонь и разгромленных оранжерей, в которых в стародавние годы выращивала свои экзотические орхидеи, и если к ней обращались с теплым приветствием: "Как поживаете, Мария Ивановна? Почитываете ли Ушинского?" – пугливо вскрикивала и убегала прочь.