– Боюсь, загнется по дороге.
– Что с ним?
– Черт его знает! Всю ночь верещал как резаный.
Чего-то с брюхом. Да ему же сто лет в обед.
– Откуда едете?
– Из Семеновки.
– Выстрелов не слыхали?
– Каких выстрелов?
– Ладно, отправляйся. Спасай долгожителя.
Таня через стекло послала майору воздушный поцелуй.
– Какая она у тебя озорная, – позавидовал Кузьма Кузьмич, когда отъехали. – Поблядушка, что ли?
Таня к нему обернулась:
– Дедушка, как вам не стыдно!
– У тебя что с плечом-то, шалунья?
– Миша прокусил, когда насильничал.
– Бона как! Ну ничего, терпи. Бабка Таисья подлечит.
Вскоре дед задремал, укрывшись бородой. Таня курила, мечтательно глядя перед собой. Машина весело летела через солнечный день по Калужскому шоссе, подминая под себя пузырящийся асфальт.
– Миш, а ты кто по профессии? Ну, по нормальной профессии?
– Программист… А ты?
– Я думала – ты из военных… А я никто, пустое место. Из пеленок – в дамки. Глупо, да?
– Печальный случай, – Губин обогнал чернокрылую "волгу".
– Миша, ты ничего не заметил?
– Куришь много.
– Нет, не это… Первый раз говорим с тобой по-человечески. Что бы это значило?
* * *
…Таня вспомнила, как это было. Она была сопливой девчонкой и училась в седьмом классе. У нее была чудесная мама, хлопотливая, умная, – но любящая всех мужчин на свете, ни перед одним не могла устоять. Кто на нее заглядывался, тот и брал. Всех мужчин, кому понравилась, она вела в дом и незамедлительно укладывала в постель. Иные даже не успевали осушить положенный для любви шкалик. Таня прощала мамочке забавную житейскую слабость. В их забытом Богом поселке, где жили шахтеры и уголовники, мамочку звали не иначе как Люська-оторва или Люська-проститутка, но девочка знала, что бедная женщина никакая не проститутка, а всего лишь смирная домашняя квочка с голубоватым от постоянного любовного томления лицом.
Она не была вольна в своей судьбе, как не вольна текущая река повернуться вспять. Разумеется, некоторые из гостей, особенно спьяну, обращали внимание на пухленькую дочку своей подружки и пытались быстренько попользоваться ею. Но на этом обжигались. Девочка была скора на руку, и коли подвертывался кипяток на плите, не раздумывая, выплескивала его в морду ухажера, а коли в пальцах оказывался тесак для мясной разделки, с озорным смехом норовила выпустить кишки галантному гостю. Мужчины с опаской отступали, когда натыкались на разъяренную вакханку, и только жаловались матушке, что у нее не дочь, а исчадие ада, совершенно неуместное в мирском обиходе, где так много улыбок, радости и счастья. Уже в ту пору Таня научилась относиться к мужчинам так, как они того заслуживают: прохиндеи, похотливые самцы, полулюди. Но это свое знание она не сумела передать матери, неприхотливой жрице любви, искренне верящей в то, что бесконечные оргастические судороги служат добродетели ничуть не хуже, чем умерщвление плоти. Вскоре зачастил к ним некий приезжий с Сахалина, совсем уж мерзопакостный. У него были оловянные глаза, глиняный череп, и во время любовных упражнений он хохотал как оглашенный. У него была кличка Борик-хуторянин.
Неведомо на каком хуторе он обретался дотоле, но в их тихом рабочем поселке обосновался, как султан. Его боялись женщины, дети и даже мужчины, расконвоированные после многих лет заточения. Он был по-обезьяньи волосат и неустрашим. Его несколько раз пытались укокошить, но об его череп, хотя и слепленный из глины, ломались, не причиняя вреда, древесные стволы, а подручные инструменты, вроде ножей, топоров и вил, он перекусывал гнилыми зубами, как спички. С первого захода в дом он положил глаз на светленькую девочку и долго сосал толстый палец, изучая ее оловянным взглядом. Борик не скрывал своих намерений. Перед тем как удалиться с матерью в комнату для совершения ритуального брачного обряда, он выпивал из горлышка единым духом поллитру водки и счавкивал горшок щей.
При этом обязательно приоткрывал для трепещущей от отвращения девочки завесу будущего.
– Скоро буду ломать тебе целку, малявка! Готовься и жди.
Таня предупреждала:
– Прогони его, мама! Разве не видишь, какой он?
Он принесет нам горе.
Но несчастная жрица любви была заколдована непомерной мужицкой силой Борика-хуторянина и угадывала в нем черты прекрасного рыцаря, одинокого скитальца.
– Он с виду только грубый и злобный, – уверяла мать, светясь жертвенной тоской. – На самом деле Борик мухи не обидит.
Настал день, знойный и черный, когда добрый Борик-хуторянин наведался в отсутствие матери. Таня кропала уроки на кухне. Против обыкновения гость был серьезен и сосредоточен, печально заметил:
– Пора, малявка!
– Что – пора? Мама скоро придет, – Таня побледнела от страха. Борик взял ее на руки и отнес на мамину постель. Сдернул юбчонку, аккуратно приспустил трусишки и уже начал сипло похохатывать, но девочка изловчилась и вонзила в мохнатое брюхо маникюрные ножницы. Там они и повисли, раскачиваясь на жестких волосиках. Борик удивился, вынул ножницы из брюха и зачем-то их понюхал и лизнул. Воспользовавшись его задумчивостью, девочка соскользнула с кровати и шмыгнула к входной двери, но там он ее настиг.
Схватил за худенькие плечи, поднял и швырнул о стенку. Потом пинками закатил обратно в комнату. Таня долго не теряла сознание и сквозь кровавую муть успела разглядеть надвигающийся на нее чудовищный, в сиреневых прожилках, глиняный оскал.
Очнулась в больничной палате, где провела скучную, безысходную неделю, не желая ни умирать, ни пробуждаться. Боли постепенно утихли, но хрупкий душевный клапан был в ней поврежден. Домой из больницы она не вернулась, ударилась в бега…
* * *
Под самой Калугой Кузьма Кузьмич проснулся и грозно спросил:
– Где мы?! Куда нас черт занес?
Губин заново все ему растолковал: дескать, Таня его родственница и надо ее определить на постой денька на три-четыре. Разумеется, за ночлег выйдет особая плата, как за гостиницу. Старик вдруг заартачился и велел везти его обратно домой, где у него некормленые собаки и сожительница Матрена. Пришлось Губину напомнить, что они не на прогулке, а выполняют деликатное поручение хозяина, причем тоже за отдельное вознаграждение.
До деревни Опеково добрались в сумерках, плутали часа два проселками, пока Кузьма Кузьмич приходил в соображение. Таню на ухабах совсем разморило, она жалобно охала и умоляла выкинуть ее на обочину. Деревня открылась перед ними двумя рядками хилых изб да блестящими проплешинами прудов, раскиданных там и тут по травяному настилу. Странное сухое безмолвие царило здесь, словно помыкавшись по непролази, они выбрались в сопредельное государство, откуда указом президента начисто вымело живой дух. По заросшей бурьяном улочке подкатили к серой избе, свесившейся особняком на взгорке, не встретя на пути ни одного человека.
Навстречу из дома спустилась старая женщина в сером шерстяном платке, замотанная до бровей. Опираясь на клюку, долго, молча разглядывала нежданный гостей, не произнося ни слова, с выражением глубокой думы на худеньком бледном лице. Наконец негромко спросила:
– Кузьма, ты, что ли?
Старик подошел к ней и обнял. Это была трогательная сцена, от нее веяло иными, более счастливыми временами. Кузьма Кузьмич нежно поглаживал старухину голову, сминая платок, жалостно приговаривая:
– Таисья, надо же, Таисья, дурочка!
А женщина, запутавшись в его бороде, вздрагивала плечами и хныкала.
Потом они отстранились друг от друга и заулыбались.
– Маленько постарела, греховодница, – буркнул Кузьма Кузьмич.
– Да и ты не помолодел, старый бродяга.
Через час все четверо сидели за накрытым столом в опрятной светелке. По дороге, в каком-то безымянном селении Губин заскочил в магазин и набрал полную сумку еды и питья. Таисья Филипповна только очарованно ойкала, когда он выкладывал на стол нарядные заморские жестянки, палки копченой колбасы, оковалок сыра и бутылки. Со своей стороны хозяйка тоже не ударила в грязь лицом и подала к пиру чугунок разваристой белой картошки и большую глиняную миску с солеными огурцами.