Ничто больше не смущало его свирепый ум. В иные времена, в иных перевоплощениях он носил много имен, некоторые забыл, другие помнил, но все последние годы, переселившись на дачу, оставался пенсионером Иссидором Гуровичем Самариным и надеялся, что глупая игра в прятки с судьбой завершилась со счетом один ноль в его пользу. Жить он собирался еще долго, пока не устанет, верил, что тысяча восемьсот калорий в день растянет срок его пребывания до ста лет, а больше, пожалуй, и не надо. Сейчас ему только семьдесят один, и оказалось, это именно тот возраст, который позволяет человеку ощутить себя полноценной частичкой бытия. Организм Иссидора Гуровича во всех отношениях функционировал превосходно.
В лето 62-е он купил эту дачу под Загорском, но не на свое имя, а на имя тогдашней жены, Лиляны Миладзе, своенравной, прелестной грузинской княжны, от которой нынче не осталось и помину. Он схоронил ее в глухом бору под вековой сосной, уложил на черное моховое ложе, но когда спустя несколько лет навестил строптивую беглянку, не обнаружил ни сосны, ни тропы, ни следочка. Черный дол открылся перед ним, с сожженными останками пней. Природа вечна в своем философском стоянии, но любит менять обличья, давая урок понятливым людям. В его постели перебывали сотни женщин, некоторых он помнил по сию пору, прекрасная Лиляна среди них. Неукротимая, дерзкая, дитя гордыни и страсти, ей бы жить и жить, да еще родить ему сына, но не захотела, взбунтовалась против его воли, однажды обронила: "Мне жаль тебя, любимый. Ты мнишь себя сверхчеловеком, а на самом деле ты всего лишь сухая ветка на дереве судьбы.
Бог лишил тебя души".
Злой смысл слов не тронул его, задело ледяное презрение, мелькнувшее в очах. Оставлять ее дальше возле себя было неразумно. Есть женщины, как волчицы, которым никакой корм не впрок. Он ошибся в княжне, и это было так больно, как если бы в сердце вогнали гвоздь.
После гордой грузинки ему уже не встретилась женщина, от которой он захотел бы иметь ребенка, но он не сожалел об этом. Строил свою империю на крови и костях, полагая, что тяжкие труды и великие прегрешения окупятся, когда настанет срок последней всемирной разборки. Ничего из добытого не собирался унести с собой и уж тем более отдать в чужие равнодушные руки. Все богатство останется там, где лежит, и воспользуются им далекие потомки, которые помянут его добрым, несуетным словом. Он явился на землю в период смуты, с энтузиазмом следил за крахом бездарной технократической цивилизации, за рождением дебильных поколений, будто выплеснутых из бутылки «пепси», и уже в зрелом возрасте пришел к поразительному открытию: миром правят не деньги, не капитал, как думает большинство, а некие посторонние идеи, скользящие по касательной к жизни, подобно невидимым, могучим подводным течениям. Были люди, которые знали эту правду задолго до него, но унесли ее в могилу, потому что родились преждевременно и не были услышаны.
После судьбоносного 87-го года Иссидор Гурович, до того пребывавший в положении подпольного спрута, высунул щупальца на поверхность, чтобы произвести первоначальную разведку и прикинуть расклад сил.
Подобные ему тайные властители на ту же пору полезли изо всех щелей, но это его не обескуражило. Как и следовало ожидать, большей частью это были люди, поклонявшиеся золотому тельцу, несгибаемо стойкие в своих вековых заблуждениях, вдобавок в последующие два-три-четыре года их скудное сознание окончательно помрачилось от хлынувшей на головы, казавшейся неисчерпаемой долларовой благодати. Они ему не мешали, напротив, создавали благоприятный фон, этакий сытный, густой планктон, и если кто-то из них возникал на его дороге, то управиться с ним было проще простого. Примат денег уподоблял их глухарям, упоенным лишь собственными песнями и совершенно беззащитным перед тихо крадущимся охотником. Одно слово, рыночники, которым одинаково заказан путь как в Царство Божье, так и в рай земной.
Иссидор Гурович в первую очередь был государственником и мыслителем, а уж потом — финансистом.
Идеи о первородстве духовного начала, высказанные философом Федоровым, были ему намного ближе, чем экономические бредни Маркса, Сакса и всех прочих говнюков, верящих в чистоган, как в панацею от всех бед. Хотя на определенных стадиях общественного развития, или общественной деградации, что будет точнее, бытие действительно определяло сознание, и с этим приходилось считаться. Он знал, что никогда не согнется под бременем взваленной на себя ноши.
Словно древний витязь стоял один среди пустыни, прислушиваясь, как разворованное, раздробленное, раздираемое социальными противоречиями государство вопияло к нему младенческим голосом: помоги, собери заново, не оставь на погибель! Он не отказывался, собирал.
Поначалу, никуда не денешься, не брезговал ничем, что давало прибыль — сырье, банки, высокоорганизованные мозги, средства информации, — но как только личный капитал достаточно окреп, чтобы противостоять любому напору извне, передал хозяйство надежным, вскормленным с руки многочисленным помощникам, а сам занялся тем, к чему лежала душа и что считал самым главным, — подготовкой, накачкой, вербовкой фигур, которым предстояло в час «X» мгновенно перехватить инициативу управления и подтолкнуть кровоточащую державу, как подпиленное дерево, в нужном направлении. На дачу под Загорском, откуда он теперь почти не вылезал, сходились нити многих сговоров и немыслимых сделок.
Покончив с газоном и полюбовавшись делом рук своих, Иссидор Гурович отправился в загон для собак, чтобы покормить трех своих любимцев — здоровенных лохматых псов, — лютая помесь сенбернаров с кавказской овчаркой. При появлении обожаемого хозяина свирепые чудовища привычно поджали хвосты и жалобно завыли. Ему это было приятно. Служка подал фаянсовое блюдо с сочно-алыми ломтями сырого мяса.
— Эх, ребятки, — приговаривал Иссидор Гурович, скармливая лакомые куски, успевая потрепать бугристые холки. — Мне бы вашу житуху. Ах заморыши мои дорогие!
Чудовища отвечали чинным утробным урчанием.
Довольный, Иссидор Гурович отступил на шаг, служка замешкался, неловко подвернулся под бок. Старик взглянул на него, в который раз пытаясь вспомнить имя, но не вспомнил. Это его огорчило.
— Тебя как зовут?
— Федором, ваше высокоблагородие.
— Не зевай, Федя, — ласково пожурил хозяин. — В другой раз оплошаешь, скормлю собачкам.
Служка от ужаса втянул голову в плечи и сделался вдруг таким неприметным, что теперь, пожалуй, и мать родная его бы не узнала.
В прохладном кабинете на втором этаже Иссидора Гуровича дожидался управляющий, его правая рука, некто Герасим Юдович Шерстобитов, приземистый мужчина лет шестидесяти с умным, страдальческим ликом скопца. Выходец из разночинной слюнявой интеллигенции 60-х годов, сын министра и прачки, он работал на Самарина больше двадцати лет, проявил себя незаурядно и со временем стал как бы его тенью. В добром расположении духа Иссидор Гурович называл его не иначе как Му-му либо Мумиком, памятуя Тургеневского крестьянина, а будучи в раздражении величал Иудушкой Головлевым. На любое имя Шерстобитов отзывался с одинаковой почтительностью. Он знал хозяина как облупленного, давно признал в нем великого человека, смиренно принимал все его причуды, но не боялся его. Хозяин это ценил. Ему надоели мелкие душонки, которые слишком быстро ломались и трепетали под его белесым, неподвижным, мертвым взглядом. Иудушка-Му-му был человеком отважным, а в некоторых вопросах, там, где требовался точный расчет вкупе со знанием психологии, математики и экономики ему вообще не было равных. Можно сказать, что когда они встретились, им повезло точно так же, как когда-то Станиславскому с Немировичем, и подобно знаменитым режиссерам, они тоже изо дня в день кропотливо и вдумчиво создавали собственный театр, в котором, правда, не было актеров, а действовали преимущественно статисты.
— Ну что, Мумик, — Иссидор Гурович с удобством расположился за письменным столом, положив ноги на кожаный пуфик; управляющий примостился рядом со своими бумагами. — Какие на сегодня проблемы?