Изменить стиль страницы
* * *

После отъезда маркизы Хьюстон и лорда на несколько дней приехали в дом из Вирджинии родители Дженни: худой, высокий, с острым носом, обстоятельный, незлобивого нрава отец и худенькая черненькая, как галка, мать. Дженни устроила для родителей обед, на который была приглашена еще одна пара — бывший сослуживец отца по эФБиАй, ныне нью-йоркский полицейский чин с женой — и я. Смотрины.

Я явился на обед попозже, дабы придать себе некоторый вес в глазах ее родителей, как будто после работы, хотя никакой работы у меня тогда не было: я просто, чтобы убить время, сходил в кино.

Высокая, как неуклюжая башня, теплая, пьяная Дженни, открыв мне дверь, сразу же стала меня тискать и целовать, сказала, что очень меня любит и потащила в обеденную комнату. Была она в цветном крепдешиновом платье, в новых черных туфлях от Шарля Журдена, волосы завиты, едва ли не единственный случай, когда она что-то делала со своими волосами.

Они уже отобедали и пили шампанское. Дженни принимала своих родителей не хуже, чем Стивен принимал своих лордов и бизнесменов. Шампанское и свечи.

Съев оставленные мне баранину и артишоки, я присоединился к шампанскому и к их беседе. К шампанскому — со страстью, к беседе — осторожно.

Мы много выпили тогда втроем, и я утерял многие детали нашей беседы, но одно неколебимое мнение у меня в тот вечер создалось, и позже, встречаясь с отцом Дженни еще и еще, я все более убеждался в верности этого первого наблюдения. Оба эфбиайщика в отставке были ужасно похожи на моего, тоже отставного, отца, офицера советской армии — бывшего работника НКВД, МВД и прочая… Те же воспоминания о прошлом, о приятелях по службе, обсуждение их дальнейших судеб, то же воззрение на жизнь, как на нечто исключительно им доверенное охранять и защищать.

— А где же сейчас Джон? — восклицал отец Генри.

— Какой Джон, маленький или Длинный? — уточнял нью-йоркский полицейский.

— Длинный, помнишь, тот, что работал в отделе бриллиантов.

— О, Длинный Джон теперь большой человек, он начальник всей охраны в IBTA.

— Ишь ты, куда взлетел, — пришел в восторг отец Генри, — это же гигантская интернациональная компания…

У одного несчастливца жена заболела раком и медленно умирала дома. У некоего Ника, по кличке «Кид», дочка родила внука, и тому подобная информация изливалась из обоих рекой…

«Нормальные люди», — удивлялся я. Я еще выпил с ними шампанского, а потом стал пить виски. Нью-йоркский коп был ирландец — пил крепко, и когда они наконец прониклись уважением к моей мужской питейной доблести, я им и сказал, что они напоминают мне моего отца — коммуниста и чекиста — и его друзей. Я думал, они уж так удивятся, это их шокирует.

— Наверное, — сказал спокойно и рассудительно отец Генри, — люди одной профессии в чем-то похожи. Тебе виднее, Эдвард, ты жил там, теперь живешь здесь.

— Мой отец был и есть хороший человек, несмотря на всю дурную славу организаций, для которых он работал, — сказал я.

— А что же, — сказал нью-йоркский коп, — ты хороший парень, как я вижу, и Дженни тебя любит, почему же твой отец должен быть плохим человеком?..

Дальше нью-йоркский коп стал меня расспрашивать, что я пишу за книги и сколько платят писателям, когда они еще не знаменитые. Мы все пили и пили с полицейским, папа Генри остановился, и я стал жаловаться нью-йоркскому копу, как тяжело сделать имя в литературе.

— Ты держись, — говорил мне полицейский, — Дженни сказала, что ты очень талантливый. Сейчас тебе трудно, но ты перетерпи, будь упрям. Вначале всегда трудно в любой профессии, зато потом, возможно, твои книги будут бестселлерами, станешь как Питер Бенчлей, и фильм в Голливуде сделают…

От фильма меня и тогда, и сейчас отделяют тысячи миль пути по раскаленной пустыне литературного бизнеса, а быть Питером Бенчлей я бы не хотел. Вот его литературного агента я хотел бы иметь — знаменитый Скотт Мэрэдит, вот агент его — сокровище, а Питер Бенчлей — специалист по акулам и водным ужасам, нет уж, увольте…

С нью-йоркским полицейским я бы с удовольствием поговорил подольше, но, вспомнив наш уговор с Дженни, что я уйду не поздно, я заторопился домой. Было уже около часу ночи.

В дверях, провожая меня, Дженни облегченно вздохнула: «Я боялась, что ты напьешься, — сказала она. — Очень хорошо, что ты не напился, ты был очень «cute» сегодня. Я тебя очень люблю, — и Дженни поцеловала меня. — Завтра я тебе сообщу, что сказали о тебе мои родители».

Ее мама тоже сказала, что я «cute» — миленький; а вот ее бабушка-полька, впервые увидев меня позднее, сказала, что какой же я русский, русские всегда большие, даже огромные, и с бородами, но все равно Дженни должна меня остерегаться, русским нельзя доверять. К тому же они бьют своих жен.

* * *

Дженни хотела мужа. Ей уж и не столько ебаться было необходимо, как вы видите сами, ей больше мужик в ее жизни был нужен. Она все восхищалась, какое у меня тело сильное. Я думаю, что, несмотря на сильное тело, я не был идеальным объектом для ее цели. У меня не было денег, а главное, желания для строительства счастливого будущего в виде семьи из десяти человек, какую она, наверное, проектировала иметь по примеру своих родителей, но я ей нравился, она потворствовала своему сердцу в случае со мной, идя даже против своего инстинкта материнства. Спасибо.

Я ебал ее, когда мне этого хотелось, ебал грубо, неласково, предпочитая дог-позицию, чтобы не видеть ее лица. Я вовсе не заботился о ее удовольствии, предоставляя ей удовлетворять себя самой, мастурбировать, если она хотела получить оргазм. Порой я ебал ее даже раз пять, если на меня находило вдохновение, но все чаще и чаще, не находя в ее теле ответа на мой хуй, я охладевал к этому занятию, и, поебав ее некоторое время, хую моему это мизерное развлечение надоедало, он уходил. Дженни в таких случаях начинала причитать: «Я люблю тебя, Эдвард! Ты болен. Какие мы несчастные!»

Эдвард был здоров, как бык, и оглядывался на тощих блядей на улицах, а вот с ней стало происходить что-то странное, и, когда я как-то попытался своей рукой погладить ее пизду, доставить ей хоть какое-то удовольствие, она внезапно вздернулась от боли. Это случилось в начале августа, затем она жаловалась на боль на протяжении пары недель, но жаловалась тихо, и наконец, во время очередного исполнения танца живота, она вдруг согнулась вдвое и с криком ринулась в элевейтор. Когда я и Бриджит прибежали к ней в комнату, она, скрючившись, валялась на кровати и причитала: «My vagina! My vagina!»

Я и тогда ничего не понимал в женских болезнях и сейчас в них не понимаю, но что-то с Дженни было не так. От секса с ней я на некоторое время избавился, она обратилась к доктору Кришне, и тот с ней начал возиться, выяснять, что же у нее. Теперь мы с ней спали уже прочно на разных кроватях, и она немного изменила свою песню. «Я люблю тебя, Эдвард, мы оба больные, какие мы несчастные!» — ныла она и просила меня о невинных удовольствиях, которые нам только и остались — сделать ей массаж спины или поиграть с ее волосами.

В то время как я нехотя одной рукой поглаживал ее волосы, а в другой держал бокал с вином, она безостановочно пиздела. «Тебя послал мне Бог, — говорила она. — Я люблю тебя, потому что ты nice to me». Могу себе представить, думал я, как же обычные мужчины с ней обращались, если мое почти безучастное отношение к ней видится ей как что-то необыкновенное.

— Играй, играй с моими волосами, что ты перестал, я люблю это, — говорит она опять своим сюсюкающим тоном, и я играю, отхлебывая вино — прекрасное бордо 1966 года. Она продолжает свой треп: «Вот я выздоровею, Эдвард, и мы сможем это делать опять, но мы должны будем предохраняться, мы ведь не имеем денег, чтобы сейчас иметь ребенка, можешь ты представить меня, себя и бэби у тебя в отеле?» Дженни произносит последнюю фразу очень серьезно. «Нет», — говорю я. А сам очень даже представляю эту картину — себя, ее и бэби, — мы все в дерьме идем по Бродвею, из кармана рваного пиджака у меня торчит бутылка дешевого вина — мне становится дико смешно, и я чуть не захлебываюсь дорогим вином.