Его беспокоило только одно: Эмет стал ему в тягость. Он устал от этого голоса, не перестававшего в жаркие дни, в разгар уборки, бубнить о лошадях и скачках, устал от нежелания Эмета платить долги, а больше всего устал от странного взгляда, полного какой-то затаенной ненависти, каким Эмет постоянно следил за Эдной, когда она проходила по двору.

– Я хочу сосчитаться с Эметом и отказать ему, – сказал он Эдне.

– Не стоит этого делать, – возразила она. – Во всяком случае, сейчас. Он всё еще должен тебе за молоко около шестидесяти фунтов.

– Да, но он их никогда не отдаст.

– Отдаст, – заявила она. – Двадцать фунтов я уже заставила его отдать. Получу и остальные. Подожди немного.

– Но он мне здесь ни к чему. Только слоняется, шпионит, трещит о скачках. Пусть заплатит и убирается. А если не заплатит, всё равно пусть убирается. Обойдемся без этих денег.

– Тебе они нужны, – сказала она. – Ты же знаешь,

что они тебе нужны.

– Не так уж и нужны.

– Очень нужны. Он обещал отдать двадцать пять фунтов к двадцатому. Я всё-таки попробую что-нибудь придумать.

Назавтра она отправилась в коровник, чтобы поговорить с Эметом наедине. От полуденного зноя и тучи мух коровы беспокоились. Солнечный свет яркими палящими полосами проникал сквозь щели в темной крыше, озаряя забрызганный молоком навоз и солому на полу.

– Деньги? – сказал Эмет. – Ты говоришь так, будто я набит деньгами.

– Ты брал молоко и яйца, – ответила она. – Пора уплатить, и ты уплатишь.

– Мне не к спеху, – бросил Эмет.

– Как, по-твоему, мы сводим концы с концами? – рассердилась Эдна. – Чем мы расплачиваемся по счетам? Воздухом, что ли?

– Мы? – повторил Эмет. – Мы?

– Да, мы, – сказала она. – А в чем дело?

– Ни в чем, – процедил Эмет. – Ни в чем. Только одним деньги достаются так, а другим эдак.

Он как раз нес бидон с молоком; теперь он опустил его на пол. Когда он обнял ее за плечи, его руки с черными от грязи ногтями были еще влажны от молока.

– Иди сюда, что ли? Будто не понимаешь! А ну, брось прикидываться.

– Прекрати сейчас же! – крикнула она.

– Ну же, Эдна! – повторил он.

– Сейчас же перестань. Сейчас же!

– Да ну, брось! Не ломайся!

– Убери сейчас же свои лапы, не то получишь по морде, – предупредила она. – Ты слышишь? Слышишь?

– Говорю тебе, Эдна!…

Она изо всех сил ударила его по лицу, и мгновение они стояли молча, впившись друг в друга глазами. Потом Эмет заговорил:

– Странно ты ведешь себя для замужней женщины, – сказал он. – Лопни мои глаза, если не так.

– Что, что ты сказал? – переспросила она.

– Для замужней женщины, – повторил Эмет. – Вот что я сказал. Ты ведь не девушка, и давно уж не девушка.

– Ты только на то и годишься, – сказала она, – чтобы вынюхивать и шпионить, играть на скачках и разносить грязные сплетни. Только на это ты и годишься.

– А что, разве не правда?

– Кто это тебе сказал? Кто сказал?

– Да все говорят, – заявил Эмет. – Все. На что ты, черт возьми, надеялась. Все. Все это знают. Все, кроме Тома.

– Врешь, – сказала она. – Знаешь сам, что врешь. Никто об этом не знает. Никто. Разве что ты рассказал. Я не из этих мест. Я жила за сто миль отсюда. Если ты не рассказал, так никто не знает. Никто не знает, кто я такая, откуда приехала, что делала раньше.

– Вот тут-то ты как раз и ошибаешься, – злорадно сказал Эмет. – Я знаю. Уж я постарался разузнать о тебе всё. И если ты не возьмешься за ум, так я позабочусь, чтоб еще кое-кто узнал об этом.

– Я тебя убью, – сказала она.

Она вся дрожала от гнева. На глазах у нее выступили слезы.

– Если ты ему скажешь, – повторила она, – я тебя убью.

Эмет молчал, боясь взглянуть в ее налитые слезами глаза.

– Я не шучу, – сказала она. – Если ты ему скажешь, я тебя убью. Убью. Лучше уж я сама ему всё скажу.

* * *

В конце августа во дворе рано сгущались вечерние тени. Солнце озаряло сжатое пшеничное поле, стерню ячменя и овсов, темную ботву картофеля и свеклы. У пруда зрели сливы. В прежние годы их никто не собирал; изъеденные осами, оставлявшими на темно-красной кожице золотые трещинки, они падали в воду, в траву, в высокий коричневый, как кофе, щавель, который никогда не срезали. Огромная тень орехового дерева словно вся светилась от свежих желтых снопов; в густую листву вплетались соломинки, сбитые ветвями с проезжавших мимо телег.

В этом году всё будет иначе. Девушка соберет сливы и очистит орехи. У коровника росла бузина, согнувшаяся под тяжестью пурпурных гроздьев. Скоро она начнет делать из них вино. Теперь, когда хлеб убран, она сможет подобрать на жнивье колосья для кур и снять черную смородину с кустов за свекольным полем, такую теплую от солнца и совсем спелую. Когда станет холоднее, она принесет хворост и затопит камин в заново оклеенной гостиной, где раньше топили только раз в год; они будут сидеть у камина, и она будет читать ему вслух газету, пока не настанет время идти спать. Спать они будут в ее комнате: там кровать получше и есть керосиновая лампа, при свете которой Эдна станет расчесывать волосы. И весь вечер он будет ждать этого – движений ее тела под ночной рубашкой, когда при свете лампы она расчесывает волосы; эти движения, и ее светлые, гладкие, точь-в-точь как солома, волосы, это и еще многое, многое другое и составляют его счастье.

Ему казалось, что такой большой скирды, как в этом году, он даже и не припомнит. Когда они кончали вершить, он, стоя на скирде, взглянул вниз и сказал стоявшему на телеге Эмету, что ему очень хочется показать скирду Эдне.

– По-моему, у нас никогда не было такой большой скирды, – сказал он.

– Свежая, она всегда кажется больше. Еще не осела.

– Да, но нынче хлеб был выше. Посмотри. – И он вдруг вытащил торчащую из скирды соломинку и протянул Эмету: – Почти шесть футов, ей-богу.

Он слез со скирды, всё еще держа соломинку в руках. По дороге к дому он машинально вертел ее и мял.

– Эдна! – позвал он. – Где ты?

Кухня была пуста. С минуту он постоял, продолжая Звать ее:

– Пойди посмотри на скирду. Где ты?

Ответа не было. Он вошел в комнату. Там было пусто. Подошел к лестнице и еще раз позвал Эдну. В доме было чисто, уютно, прохладно. Он пошел наверх, осторожно ступая на носки, так как помнил, что сапоги у него в грязи и соломе. Наверху он еще несколько раз позвал: «Эдна!» Но в комнатах никого не было, и, подождав немного, оп спустился вниз.

Он снова постоял в кухне, но уже не звал ее. Он пытался понять, где она может быть. Ему хотелось показать ей скирду – такую большую и такую хорошую, что, казалось, она воплощала в себе все перемены, всё благоденствие этого лета. Несколько соломинок, занесенных ветром, лежало на кухонном полу. Он наклонился и подобрал их.

Когда он выпрямился, его как будто что-то толкнуло. Только сейчас он заметил конверт на керосиновой плите. Очень медленно он взял его в руки и перевернул. На конверте стояло его имя. Наконец он вскрыл конверт и вынул письмо. Оно было написано бледным карандашом на тонкой бумаге. Том не двигался и даже не смотрел на письмо.

Только несколько минут спустя он сообразил, что не сможет прочесть его. Он еще долго стоял, уставившись на карандашные строчки. Его большое тело стало вдруг легким и пустым; кровь тяжело стучала в похолодевшем горле.

Потом, спустя много времени, он вспомнил об Эмете. С письмом в руках он подошел к дверям и позвал его. Тот слез с телеги и неторопливо зашагал через двор. Подойдя к Тому, он сплюнул.

– Эмет, я получил письмо. Мне его не разобрать.

– А где Эдна?

– В том-то и дело, – сказал Том. – Эдны нет.

– Нет?

– Ну да, – сказал Том. – В том-то и дело. Не знаю. Прочти-ка лучше письмо.

Не глядя на Тома, Эмет взял письмо. У него словно онемели руки. Том пошел на кухню и сел у стола, и Эмет пошел за ним и тоже сел у стола. Некоторое время Эмет сидел, рассматривая письмо, потом перевернул листок и прочел, что было написано на обороте. Как всегда в минуты волнения, у него начала дрожать нижняя губа. Наконец он расправил листок на столе, чтобы можно было читать, не отрываясь.