Изменить стиль страницы

— Который час?

Кусок несчастья, макушкой ощущая ненормальный ритм, вообразил, что наглецы нарушили порядок исполненья номеров. На утвержденную программу покусились. Не в заключенье вечера, а в середине стали наяривать нам чуждый, но любимый молодежью танец. Быструю песню "День рождения" на английском языке.

А вылетел из зала в фойе разгневанный и потный Егор Георгиевич и сразу понял, в чем ужас и кошмар происходящего. Чудовищная песня. Дикая, не наша, отрицательная звучит на русском, великом и могучем, языке.

Пусть возьмут себе свою правду,
Нам останется сладкая ложь.

Исключить! Всех выгнать! Завтра же. С волчьим билетом.

Мысль билась в голове, как птичка. Гнала директора вперед. Слюна кипела, кровь стучала. Кулаки наливались нержавейкой, когда Егор Георгиевич к эстраде пробивался. Пер в самый дальний угол холла, коллоидный раствор, взбесившуюся протоплазму разрезал. Расшвыривая мальчиков и девочек, рехнувшихся от неразрывного единства музыки и слов.

Зачем тебе верить в завтра,
Если сегодняшний день хорошо.

Короче, подвел гипоталамус, надпочечники подкачали, от гнева ослеп, оглох товарищ Старопанский. Просто озверел, прорвавшись сквозь толпу детишек внезапно, потерявших стыд и срам. Так непростительно завелся, что, прекращая безобразие, сломал несчастному поэту ногу. В день триумфального дебюта. Ребенку кости бедра!

Ай, ай, ай!

Свет притушили, но скорая с мигалкой и сиреной факт зафиксировала.

Пришлось прикидываться, дурака валять, вилять хвостом. Ограничиться не полумерами, а четвертушками, восьмушками, какой-то жалкой имитацией воспитательной работы. Беседа, выговор, неплановая двойка. А что сделаешь? Повстанец, партизан паршивый, не в ПТУ кантуется на Южном, а продолжает обученье в центральной школе номер три. Подлец, на костылях притащится и железяки демонстративно кинет в проходе между партами. Герой, неприкасаемый.

Причем не он один. Три других фигуранта истории тоже свое не упустили. Ходили по школе с масляными рожами, свинопасы. Еще бы, подмигиванье, дружеские тычки, шесть букв мальчишеского восхищения при свете дня. Это как грамота. А девичьи губы в глухих закутках у спортзала и кабинета химии — печать и роспись.

Конечно, и Толя Кузнецов ощущал, что "после тех самых танцев" грудь у него вся оказалась в звездах и медалях. Приятная тяжесть славы не могла не радовать. И он с улыбкой начинал свой день. А вот заканчивал со смутной тревогой. Свист директорских конечностей не забывался. От вибрации начальственного тела, вращенья глаз и перегретого дыханья в сердце Кузнеца все-таки заговорила кровь предков. Некогда алую, бившую фонтаном, химия азиатской жизни сделала синим молоком. А молоко скисает быстро. И если в душе Толи все еще пел шаман с лицом круглым, как бубен, то в его брюхе уже завелась жаба.

Костлявый Ленчик заметил это очень быстро.

— Ты что-то бздеть стал сильно, Толя.

— Нет, я просто должен идти, я маме обещал быть дома в девять.

На что Зух отвечал кривой ухмылкой. Он ничего никому не обещал. Некому было, да и все.

Дерзкий подросток, колючий и худой, рос без матери. Его вихры не знали нежных прикосновений теплых рук. И нос не терся никогда о пахнущий корицей мамин фартук.

А все потому, что Ленин отец, безродный Иван Зухны, сын прачки и машиниста, влюбился летом шестидесятого в профессорскую дочь, еврейку, Лилю Рабинкову. Студент художественного училища, подающий надежды график, зашел с этюдником в медпункт совхоза "Свет победы" и там увидел городскую практикантку, зеленоглазую девчонку в белом халате. С той самой минуты на его портретах доярки, скотницы и крановщицы — все разом стали на одно лицо. Прекрасны и смуглы.

И девушка, казалось, отвечала юноше взаимностью, но судьба соединять два сердца явно не планировала. Не так расположились звезды. И это понял Ваня едва ли не в самый первый томский вечер, когда с осенними, алыми цветами явился домой к любимой. Первый раз и прямо на день рождения.

— Вот, — с робкой улыбкой протянул портретик Лили на фоне колхозных березовых стволов. И папа Рабинков как-то нехорошо переглянулся с мамой.

Этот молниеносный обмен взглядами повторился за столом. И снова, когда Иван достал мятую пачку «Примы» и спросил, можно ли выйти на балкон. И еще раз… Так, словно быстро-быстро записку из рук в руки передавали. Получался не маленький семейный праздник для небольшой компании, а строгий экзамен у одного единственного человека.

И ясно стало, что провалился, уже в прихожей. Прощаясь, Иван зачем-то стал упрямо отказываться от обувной ложки.

— Да, ничего, я так одену.

И тут из-за спины любимой девушки професcор гнусно хмыкнул. Зачетку, можно сказать, протянул.

— Наденете, молодой человек, наденете.

Жиды, жидяры, жидовня — вот какие слова всплывали в памяти дорогой. Навешивались на папу с мамой, пару Рабинковых, как сопли и харчки. А Лилька, чур, ни-ни. Словно и не была вылитый профессор Илья Григорьевич. Светлый ее образ Иван донес до самой общаги, полбанки самогона выхлебал, и, слава Богу, напрочь забыл.

А утром вспомнил. Восстановил частями, как мозаику, пока чайком желудок промывал. Словно рисунок инеем, к холодному оконному стеклу, припадая горящим лбом. Едва не помер.

В училище пришел через день, а вот Рабинковых отрезал и выбросил. Не появлялся у них ни под каким предлогом больше никогда.

Встречался с Лилей. Молчал угрюмо, ее сопровождая в театр или на вечеринку. Потом по снегу белому под небом черным провожал до дому. Прощался неуклюже и уходил. Пустые улицы тоскливым скрипом наполнять. Прогулки в худой обуви вдоль мокрого апреля закончились казенной простынкой. Пневмонию лечат инъекциями. Внутримышечными и внутривенными. Их так легко и незаметно умела делать сестренка Соня Гик, что на ней, скромной и губастой, взял да и женился Иван Зухны. А вот вам, получите! Из больницы вышел, расписался и тут же распределился в южносибирскую газету с "предоставлением жилья".

Да! Взял все-таки дочь их гордого племени. Вырвал свое!

И был наказан. Его сноровистая, неразговорчивая детдомовка тихо скончалась спустя семь месяцев в родзале третьей городской больницы города Южносибирска. Врачи приказывали, говорили, умоляли — кричи. А она даже глаза не хотела открывать. Так и ушла, наверно, не услышав Ленькиного писка.

Но пометила! Пометила пацана.

Врожденный порок сердца, сказали Ивану доктора, когда он стал его уже пятилетнего таскать по поликлиникам. Все хотел знать, от чего бледный чертенок не носится со всей оравой по двору с мячом. Проклятый род!

Нет, видно на горе только назвал мальчишку, новорожденного, иудским именем, как Сонька того хотела. Ведь все уже, какие еще вопросы? Не прикасайся, беги от них, никаких дел не имей с бесовской нацией.

Так нет же, тянет. И сын себе горбатого нашел. В дружки зачислил.

С другой же стороны, не удивительно. В теплом, уютном доме Кузнецовых привечали долговязого буку. Наивная Ида Соломоновна, толина мама, не умела по форме носа и разрезу глаз определять степень родства. Врача-гинеколога всю жизнь, элементарно, переполняло чувство вины. За эскулапов криворуких было стыдно, совесть покоя не давала.

Вот только папа, Ефим Айзикович считал, что это близорукость. Пусть не преступная, но, все равно, не имеющая оправдания. Ведь даже после "тех самых" новогодних танцев, когда он раз и навсегда, для толиной же пользы, отрезал:

— И чтобы этот двоечник с этой секунды в мой дом больше ни ногой! — как поступила Ида Соломоновна? С рациональной точки зрения необъяснимо. Взяла мягко за руку проводника передовых идей, твердо приверженного моральному кодексу строителя коммунизма, посмотрела с укором в цинковые очи и сказала:

— Но, Фима, мы же не можем вот так взять и дверь захлопнуть перед сиротой.