Таким образом, мало-помалу на место глубокомысленного толкования вечно неизменных проблем выступило историческое и даже филологическое взвешиванье и вопрошанье; что думал или ничего не думал тот или иной философ, имеем ли мы право приписывать ему то или другое сочинение или даже какому разночтению отдать предпочтение. К такому нейтральному обращению с философией приучатся теперь студенты в философских семинарах наших университетов. Поэтому я уже давно взял за обыкновение рассматривать подобную науку как разветвление филологии и оценивать ее представителей постольку, поскольку они хорошие или плохие филологи. Но благодаря этому сама философия изгнана из университета; чем и дан ответ на ваш первый вопрос об образовательной ценности университетов.

Об отношении этого самого университета к искусству нельзя говорить без стыда: этого отношения совсем не существует. Здесь нельзя найти даже намека на художественное размышление, изучение, стремление, сравнение, и даже о подаче университетом голоса для поощрения самых важных национальных художественных замыслов никто не будет говорить серьезно. При этом, конечно, не может идти в счет случайная личная причастность к искусству отдельного учителя или существование кафедры для эстетизирующих литературных критиков. Но как целое университет не в состоянии держать академическую молодежь в строгой художественной дисциплине, и если он здесь, обнаруживая полное безволие, дает совершаться тому, что совершается, то в этом заключается безжалостная критика его неумеренного притязания представлять собой высшее учебное заведение.

Без философии, без искусства живут наши самостоятельные академики. Откуда же у них может явиться потребность заняться греками и римлянами, стимулировать пристрастие к которым уже теперь никто не имеет основания и которые к тому же восседают в труднодоступном уединении и царственной отчужденности. Поэтому университеты нашего времени вполне последовательно совершенно не считаются такого рода отжившими образовательными склонностями и продолжают основывать свои филологические профессуры для воспитания новых исключительных поколений филологов, которым, в свою очередь, предстоит заняться филологическим воспитанием гимназистов, но в третий раз обличающий университет в том, что последний на самом деле не то, за что хвастливо желал бы выдавать себя, т. е. не образовательное учреждение. Когда вы отбросите и греков вслед за философией и искусством, то по какой лестнице подниметесь вы до образования? Ибо при попытке взобраться но лестницу без их помощи ваша ученость — позвольте это вам сказать — будет висеть у вас на шее в виде мертвого груза, вместо того чтобы окрылять вас и поднимать вверх.

Если вы, как честные люди, остались честными на этих трех ступенях познания и признали, что современный студент не способен и не подготовлен к философии, лишен инстинкта к истинному искусству и является по сравнению с греками только варваром, мнящим себя свободным, то вы не станете обиженно убегать от него, хотя, быть может, охотно уклонились бы от слишком близкого соприкосновения с ним. Ибо в том, что он таков, он не виновен. Будучи таким, каким вы его узнали, он молчаливо, но беспощадно обвиняет виновных.

Вы должны бы прислушаться к тому таинственному языку, которым говорит самим собой этот без вины виноватый; тогда вы поймете и внутреннюю сущность той охотно выставляемой на показ самостоятельности. Ни один из благородно одаренных юношей не избежал непрестанного, утомительного, сбивающего, обессиливающего, ощущения неудовлетворитель-ности образования. В то время когда он, по-видимому, является единственным свободным среди чиновной и служебной действительности, за свою грандиозную иллюзию свободы он платится постоянно возобновляющимися муками и сомнением. Он чувствует, что сам не в состоянии руководить собой, не в силах помочь самому себе. Тогда он безнадежно окунается в мир злободневности и поденной работы; самая тривиальная деловитость затягивает его, устало опускаются его члены. Иногда ему снова хочется воспрянуть: он еще чувствует не совсем парализованной силу, которая могла бы удерживать его на поверхности. Гордые и благородные решения зарождаются и растут в нем Его ужасает возможность так рано погрязнуть в мелочной специализации, и он хвастается за опоры и устои, чтобы не быть унесенным по этому руслу! Напрасно; опоры поддаются — он по ошибке хватается за ломкий тростник. С безутешным чувством пустоты видит он, как разлетаются его планы; его состояние отвратительно и унизительно: напряженная деятельность сменяется меланхолической апатией. Тогда он становиться усталым, ленивым, трусит работы, пугается всего великого и ненавидит себя самого. Он анализирует свои способности и находит только пустые или же хаотически заполненные пространства. С высот измышленного самопознания он снова низвергается в самый иронизирующий скепсис, развенчивая значительность своих борений, он ощущает потребность в какой-нибудь действительной, хотя бы и неизменной полезности. Теперь он ищет утешения в лихорадочной, непрестанной деятельности и прячется от самого себя под ее прикрытие. Таким образом беспомощность и неимение руководителя для своего образования толкают его из одной формы существования в другую; сомнение, духовный подъем, жизненные нужды, надежда, уныние бросают его из стороны в сторону, в знак того что погасли все звезды, руководясь которыми он мог бы направить бег своего корабля.

Такова картина пресловутой самостоятельности и академической свободы, отраженная в лучших и действительно жаждущих образования душах; рядом с ними не могут идти в счет те грубые и беззаботные натуры, которые варварски радуются своей свободе. Ибо последние своим низкопробным довольством и ранним ограничением известной специальности свидетельствуют, что такой элемент для них более подходящий, а против этого нечего возразить. Но их довольствие поистине не перевешивает страданий одного-единственного влекомого в культуре и нуждающегося в руководстве юноши, который в конце концов малодушно бросает поводья и начинает презирать самого себя. Последний является без вины виноватым; ибо кто навязал ему непосильную ношу — одиночество? Кто побуждал его в самостоятельности в возрасте, когда естественной и ближайшей потребностью является доверчивое повиновение великим вождям и вдохновенное следование по путям учителя?

Как-то страшно думать о тех результатах, к которым ведет энергичное подавление столь благородных потребностей. Тот, кто станет вблизи внимательным взором рассматривать наиболее опасных поощрителей, и друзей этой столь ненавистной мне псевдокультуры настоящего, найдет среди них немало таких выродков образования, сбитых с правильного пути; внутреннее разочарование довело их до враждебного и озлобленного отношения к культуре, к которой никто не хотел указать им путей. И это вовсе не самые плохие и незначительные люди, которых мы, в метаморфозе отчаяния, встречаем потом в качестве журналистов и газетных писателей; дух известных культивируемых теперь родов литературы можно было бы даже назвать духом отчаявшегося студенчества. Ибо как иначе понять, например, столь гремевшую некогда молодую Германию с ее размножающимися до сей поры эпигонами? Здесь мы опять-таки открываем одичавшую потребность образования, разжигающую само себя до крика: образование — это я! Перед дверьми гимназий и университетов толпится сбежавшая оттуда и теперь принимающая властные мины культура этих заведений — правда, без их учености; так что, например, романист Гутцков может лучше всего сойти за современного уже литераторствующего гимназиста.

Выродок образования — это вещь очень серьезная: и нас несказанно волнует, когда мы видим, что вся наша общественная ученость и журналистика носят на себе клеймо этого вырождения. И как объяснить поведение наших ученых, спокойно взирающих на дело обманывания народов журналистами и даже помогающих ему, если не допустить, что их ученость является для них подобием того, чем для первых служит писание романов, а именно — бегством от самих себя, аскетическим умерщвлением стремления к образованию, безнадежным истреблением индивида. Из нашей выродившейся литературы, так же как из раздувавшегося до бессмысленности книг описания наших ученых, несется тот же самый вздох: "Ах если бы мы могли забыть самих себя!" Но это не удается: воспоминание, не задушенное даже горами наваленной на него печатной бумаги, все же время от времени твердит: "Выродок образования! Рожденный для образования и воспитанный к необразованности! Беспомощный варвар, раб сегодняшнего дня, прикованный к цепи мгновения и голодный, вечно голодный!"