Простой люд, обалдев от лицезрения столь небывалой процессии, не мог услышать алчного хлопанья крыльев у порога господского дома, когда в итоге шумной перебранки именитых особ самые именитые вынесли на своих плечах катафалк с гробом Великой Мамы. Никто не различил грозной тени стервятников, которая ползла вслед за траурным кортежем по раскаленным улочкам Макондо. Никто не заметил, что после этой процессии на улочках остались зловонные отбросы. Никто не подозревал, что племянники и племянницы, приживальщики и любимчики Великой Мамы, да и ее слуги, едва дождавшись выноса тела, ринулись поднимать полы, срывать двери, ломать стены, словом - делить родовой дом. Зато почти все до одного услышали шумный вздох облегчения, пронесшийся над толпой, когда после двухнедельных молитв и дифирамбов огромная свинцовая плита легла на могилу.

Кое у кого, кто при том присутствовал, хватило ума и догадки понять, что они стали свидетелями рождения новой эпохи.

Верховный Первосвященник, выполнивший свою великую миссию на грешной земле, мог теперь воспарить душой и телом на небеса. Президент республики мог теперь распоряжаться государством по своему разумению, Королевы всего сущего и грядущего могли выходить замуж по любви, рожать детей, ну а простой люд мог натягивать москитные сетки, где ему сподручнее - в любом уголке владений Великой Мамы, потому как сама Великая Мама, единственная из всех смертных, кто мог тому воспротивиться и кто ранее имел на то неограниченную власть, начала уже гнить под тяжестью свинцовой плиты.

Главное было - поскорее отыскать того, кто сел бы на скамеечку у ворот дома и рассказал все, как есть, чтобы его рассказ стал ярким уроком и вызывал смех у всех грядущих поколений и чтобы маловеры, все до единого, знали эту историю, ибо в среду утром, неровен час, должны прийти усердные дворники, которые навсегда сметут весь мусор после похорон Великой Мамы.

И вот она теперь там, покинутая, в дальнем углу дома. Кто-то сказал нам - еще до того, как мы принесли ее вещи: одежду, еще хранящую лесной дух, невесомую обувь для плохой погоды, - что она не сможет привыкнуть к неторопливой жизни, без вкуса и запаха, где самое привлекательное - это жесткое, будто из камня и извести, одиночество, которое давит ей на плечи. Кто-то сказал нам - и мы вспомнили об этом, когда прошло уже много времени, - что когда-то у нее тоже было детство. Возможно, тогда мы просто не поверили сказанному. Но сейчас, видя, как она сидит в углу, глядя удивленными глазами и приложив палец к губам, пожалуй, поняли, что у нее и вправду когда-то было детство, что она знала недолговечную прохладу дождя и что в солнечные дни от нее, как это ни странно, падала тень.

Во все это - и во многое другое - мы поверили в тот вечер, когда поняли, что, несмотря на ее пугающую слитность с низшим миром, она полностью очеловечена. Мы поняли это, когда она, будто у нее внутри разбилось что-то стеклянное, начала издавать тревожные крики; она звала нас, каждого по имени, звала сквозь слезы, пока мы все не сели рядом с ней; мы стали петь и хлопать в ладоши, как будто этот шум мог склеить разбитое стекло. Только тогда мы и поверили, что у нее когда-то было детство. Получается, что благодаря ее крикам нам что-то открылось; вспомнилось дерево и глубокая река, когда она поднялась и, немного наклонившись вперед, не закрывая лицо передником, не высморкавшись, все еще со слезами, сказала нам:

- Я никогда больше не буду улыбаться.

Мы молча, все втроем, вышли в патио, может быть, потому, что нас одолевали одни и те же мысли. Может, мысли о том, что не стоит зажигать в доме свет. Ей хотелось побыть одной - быть может, посидеть в темном углу, последний раз заплетая косу, - кажется, это было единственное, что уцелело в ней из прежней жизни после того, как она стала зверем.

В патио, окруженные тучами насекомых, мы сели, чтобы подумать о ней. Мы и раньше так делали. Мы, можно сказать, делали это каждый день на протяжении всех наших жизней.

Однако та ночь отличалась от других: она сказала тогда, что никогда больше не будет улыбаться, и мы, так хорошо ее знавшие, поверили, что кошмарный сон станет явью. Мы сидели, образовав треугольник, представляя себе, что в его середине она - нечто абстрактное, неспособное даже слушать бесчисленное множество тикающих часов, отмеряющий четкий, до секунды, ритм, который обращал ее в тлен. "Если бы у нас достало смелости желать ей смерти", - подумали мы все одновременно. Но мы так любили ее безобразную и леденящую душу, подобную жалкому соединению наших скрытых недостатков.

Мы выросли давно, много лет назад. Она, однако, была еще старше нас. И этой ночью она могла сидеть вместе с нами, чувствуя ровный пульс звезд, в окружении крепких сыновей. Она была бы уважаемой сеньорой, если бы вышла замуж за добропорядочного буржуа или стала бы подругой достойного человека. Но она привыкла жить в одном измерении - подобная прямой линии, наверное, потому, что ее пороки и добродетели невозможно было увидеть в профиль. Мы узнали об этом уже несколько лет назад. Мы - однажды утром встав с постели - даже не удивились, когда увидели, что она совершенно неподвижно лежит в патио и грызет землю. Она тогда улыбнулась и посмотрела на нас; она выпала из окна второго этажа на жесткую глину патио и осталась лежать, несгибаемая и твердая, уткнувшись лицом в грязь. Позже мы поняли: единственное, что осталось неизменным, - это страх перед расстоянием, естественный ужас перед пустотой. Мы подняли ее, придерживая за плечи. Она была не одеревенелая, как нам показалось вначале. Наоборот, все в ней было мягким, податливым, будто у еще не остывшего покойника.

Когда мы повернули ее лицом к солнцу - словно поставили перед зеркалом, - глаза ее были широко открыты, рот выпачкан землей, погребальный привкус которой, должно быть, был ей известен. Она оглядела нас потухшим, бесполым взглядом, от которого создалось ощущение - я держал ее на руках, что ее будто нет. Кто-то сказал нам, что она умерла; но осталась ее холодная, спокойная улыбка - она всегда так улыбалась, когда по ночам бродила без сна по дому. Она сказала, что не понимает, как добралась до патио. Сказала, что ей стало жарко, что она услышала назойдивое, пронзительное стрекотание сверчка, который, как ей казалось - так она сказала, - хочет разрушить стену ее комнаты, и что, прижавшись щекой к цементному полу, она готова была вспомнить все воскресные молитвы.