Дверь наконец подалась, и чудовищный негр с незажившим шрамом на лбу (несмотря на то что минуло уже пятнадцать лет) вырвался из заточения и побежал, круша по дороге вещи, сметая мебель и потрясая грозными кулаками (на руках еще болталась веревка - с тех времен, когда он был черным мальчиком, ухаживающим за лошадьми); он вышиб дверь одним ударом плеча и пронесся, вопя, по коридорам и промчался (прежде чем выскочить во двор) мимо девочки, которая со вчерашнего вечера сидела с рукояткой от граммофона (она посмотрела на черную, сорвавшуюся с цепи силу и вспомнила что-то, возможно, какое-то слово), а он выскочил во двор (задев плечом зеркало в комнате и не заметив ни зеркала, ни девочки) и увидел солнце, которое ослепило его (а в доме еще не стих звон разбитых им стекол), и побежал наугад, как обезумевшая лошадь, чутьем отыскивая несуществующую дверь конюшни, которая за пятнадцать лет стерлась из памяти, но осталась в подсознании (с того далекого дня, когда он причесывал хвост лошади и удар копыта на всю жизнь сделал его слабоумным), и он выскочил на задний двор, оставляя за собой разгром, катастрофу, хаос, - как бык, ослепленный светом прожекторов (а конюшню он все еще не находил), и принялся рыть землю с буйной свирепостью, как будто хотел докопаться до манящего запаха кобылы, а потом достичь наконец дверей конюшни (теперь он был сильнее своей темной силы) и вышибить дверь, и упасть внутрь, лицом вниз, может быть, в последнем порыве, но все еще во власти той животной ярости, той жестокости, которая секунду назад застила от него мир и не позволила разглядеть девочку - девочку, что увидела его, проносящегося мимо, и вспомнила (неподвижная, безвольная, с поднятой ручкой от граммофона), вспомнила то единственное слово, которое она научилась выговаривать, слово, которое она кричала сейчас из комнаты: "Набо! Набо!"

Клетка была готова, и Бальтасар, как он обычно делал с клетками, повесил ее под навес крыши. И он еще не кончил завтракать, а уже все вокруг говорили, что это самая красивая клетка на свете. Столько народу торопилось ее увидеть, что перед домом собралась толпа, и Бальтасару пришлось снять клетку и унести назад в мастерскую.

- Побрейся, - сказала Урсула, - а то ты похож на капуцина.

- Бриться сразу после завтрака плохо, - возразил ей Бальтасар.

У него была двухнедельная борода, короткие волосы, жесткие и торчащие как грива у мула, и лицо испуганного ребенка. Однако выражение этого лица было обманчиво. В феврале Бальтасару исполнилось тридцать, в незаконном и бездетном сожительстве с Урсулой он пребывал уже четыре года, и жизнь давала ему много оснований быть осмотрительным, но ни одного - чтобы чувствовать себя испуганным. Ему не приходило в голову, что клетка, которую он только что закончил, может показаться кому-то самой красивой на свете. Для него, делавшего клетки с самого детства, эта последняя работа была лишь чуть трудней первых.

- Тогда отдохни, - сказала женщина. - С такой бородой нельзя выйти на люди.

Он послушно лег в гамак, но ему то и дело приходилось вставать и показывать клетку соседям. Урсула сначала не обращала на нее никакого внимания. Она была недовольна, что он совсем перестал столярничать и две недели занимался одной только клеткой, плохо спал, вздрагивал, разговаривал во сне и ни разу не вспоминал о том, что надо побриться. Но когда она увидела клетку, ее недовольство прошло. Пока Бальтасар спал, Урсула выгладила ему рубашку и брюки, повесила их на стул рядом с гамаком и перенесла клетку на стол, в комнату. Там она молча стала ее разглядывать.

- Сколько ты за нее получишь? - спросила она, когда он проснулся после сиесты.

- Не знаю, - сказал Бальтасар. - Попрошу тридцать песо - может, дадут двадцать.

- Проси пятьдесят, - сказала Урсула. - Ты недосыпал две недели. И потом она большая. Знаешь, это самая большая клетка, какую я только видела.

Бальтасар начал бриться.

- Думаешь, дадут пятьдесят?

- Для дона Хосе Монтьеля такие деньги пустяк, а клетка стоит больше, сказала Урсула. - Тебе бы надо шестьдесят просить.

Дом плавал в удушающе-знойной полутени, и от стрекота цикад жара казалась еще невыносимей. Покончив с одеванием, Бальтасар, чтобы хоть немного проветрить, распахнул дверь в патио, и тогда в комнату вошли ребятишки.

Новость уже распространилась. Доктор Октавио Хиральдо, довольный жизнью, но измученный своей профессией, думал, завтракая в обществе хронически больной жены, о новой клетке Бальтасара. На внутренней террасе, куда они выносили стол в жаркие дни, стояло множество горшков с цветами и две клетки с канарейками. Жена доктора любила своих птиц, любила так сильно, что кошки, существа, способные их съесть, вызывали у нее жгучую ненависть. Доктор Хиральдо думал о жене, когда во второй половине дня, возвращаясь от больного, зашел к Бальтасару посмотреть, что у него за клетка.

В доме у Бальтасара было полно народу. На столе красовался огромный проволочный купол, в нем было три этажа. Со словно игрушечными переходами, с отделениями для еды и для сна и с трапециями в специально отведенном для отдыха птиц месте, его клетка казалась макетом гигантской фабрики по производству льда. Не прикасаясь к клетке, врач внимательно ее оглядел и подумал, что на самом деле она превосходит даже то, что он о ней слышал, и несравненно прекраснее всего, о чем он мечтал для своей жены.

- Настоящий подвиг фантазии, - сказал он.

Добрый, почти материнский взгляд его отыскал Бальтасара, и доктор добавил:

- Из тебя получился бы прекрасный архитектор.

Бальтасар густо покраснел.

- Спасибо, - сказал он.

- Это правда, - отозвался врач. У него были изящные руки, и он был полный и гладкий, как женщина, бывшая некогда красивой, а голос его звучал как голос священника, говорящего по-латыни. - В нее и птиц не надо сажать, - сказал он, поворачивая клетку перед глазами любопытных, будто он предлагал ее купить. - Повесь между деревьями, и она сама запоет.

Он поставил клетку на место, подумал немного, глядя на нее, и сказал:

- Хорошо, я ее беру.

- Она уже продана, - ответила Урсула.

- Сыну дона Хосе Монтьеля, - объяснил Бальтасар. - Он ее заказывал.