— «Прежде»... Я из Сталинграда!

— Знаю...

— Второго дня прикрывал вокзал.

— Понятно...

— Городской вокзал, недалеко от берега. Чей он сейчас — не скажу.

— Да почему я собственной шеей рисковал, садясь на колеса?! Штурман мне под руку орет: «Сажай на пузо, скапотируем!» А дюриты? Ведь мы их придавим, запрем, садясь на брюхо! — Капитан отступил назад, оглядывая многотонную глыбу, подмявшую под себя монтажные комплекты...

Тут в узости астролюка, что ближе к хвосту «пешки», выставился из самолета штурман. Неумело наложенный, влажный от крови бинт охватывал его голову, как чепчик, сдвинутый набекрень, что придавало штурману некоторую лихость, а свободный от повязки открытый темный глаз, быстро перебегая с Баранова на капитана и вновь на Баранова, сверкал затравленно.

— Память отшибло! — объявил штурман. «Чокнулся!» — решил Баранов, наглядевшийся на товарищей-бедолаг, получавших в воздушных боях или при катастрофах «сдвиг по фазе», как выражались в таких случаях технически изощренные авиаторы.

— Совсем отшибло память, — повторил штурман с улыбкой, отчего Баранову стало совсем нехорошо: он представил себе возвращение на завод с этим малым вместо дюритов... — Ведь я в кабину стрелка, — он показал на астролюк, откуда вылез, — забросил несколько ящиков!

— Так чего же ты стоишь! — закричал капитан. — Перегружать!.. На полусогнутых!..

Штурман исчез в кабине, а оттуда один за другим полетели на землю ящики.

На «кукурузник» запчасти перебрасывали в четыре руки.

— Полковник Дарьюшкин, как прилетел, — рассказывал Баранову капитан, — взял этого Кулева, штурмана, в стос — жуткое дело!.. Вплоть до того, что под трибунал! «Воля ваша, товарищ полковник, а вины моей нет: меняли винты, у летчика рана открылась». — «Твои товарищи кровь проливают, жизни кладут, а ты в тылу целый месяц кантуешься» — «Винты сменили, теперь могу на вас сработать», — это штурман. «Что? Что значит — сработать? Что значит — на меня?» — «У вас, товарищ полковник, чрезвычайные полномочия, а транспорта, чтобы осуществить полномочия, нет. Неувязка военного времени. Вот вам транспорт — исправный самолет «ПЕ-два». — «Я сам решу транспортный вопрос... в вашем участии не нуждаюсь!» — «А вы знаете, кто доставил генерал-майора авиации товарища Новикова из блокадного Ленинграда в Москву? Самолет «ПЕ-два»! Быстро, надежно и вовремя. В результате товарищ Новиков — генерал-лейтенант авиации, командующий ВВС... под Сталинградом, когда немцы вышли на Рынок, я слышал, как командующий открытым текстом призывал по радио командира бомбардировочной дивизии ударить по немецким танкам «всею наличностью, всею наличностью...». Да... Скорость «ПЕ-два» — до пятисот километров в час. Нынче здесь, завтра там. Размах и деловитость...» Клюнул полковник Дарьюшкин. Спросил: «А летчик?» — «Капитан с ЛИСа, летает на всех типах...» А знаете, почему Дарьюшкин не полетел с нами обратно?.. Любопытная деталь...

— По коням! — прервал его Баранов.

— Штурмана оставляем?

— Брать некуда — в «кукурузнике» места нет... Пусть лом караулит.

Малец, бестрепетно разбивший в клубе танцующую пару, на заводском дворе также выступал в роли Гермеса, задолго до возвращения «кукурузника» прожужжав всем уши, что «товарища Баранова ждут на проходной». «По какому делу?» — поинтерсовался Гранищев. «По личному», — скупо ответил разносчик новостей. Так что прилетевший на «кукурузнике» Баранов прямым ходом проследовал к проходной. «Ленинградка, — понял Павел. — Прискакала прощаться...» У него не было на Баранова зла, он испытывал удивление и горечь, зная, что он бы, Гранищев, оставив в Эльтоне Лену, не стал гоняться за первой попавшейся юбкой. «Ее воля, ей решать, — думал Павел. — Но я ему все-таки выскажу... Баранов есть Баранов, но я скажу...»

Капитан ходил по заводскому двору гоголем, рассказывал, как он наперекор штурману, хватавшему era за руки, приземлил в открытом поле на колеса «пешку», какая замечательная получилась посадка, и если бы не яма... Глядя на подростков из заводской бригады, разбиравших и разносивших дюриты, как муравьи, во все концы стоянки, капитан принялся досказывать возвратившемуся из проходной Баранову «любопытную деталь», относящуюся к полковнику Дарьюшкину:

— В ночь перед возвращением полковнику привиделся дурной сон. «Скверный сон», — сказал он и не полетел. Каков полковник? Лично я его понимаю. В авиации приметы сбываются. Я, например, будучи начлетом, сколько выпусков ни делал, женщин первыми не выпускал. Ни при каких условиях. Какой бы класс подготовки ни проявляли — нет.

И что же? За четыре года работы ни одной аварии. Ни единой! А встречались, могу сказать, незауряд-девицы. Женщины, знаете, по природе своей аккуратистки, любят чистоту во всем, умеют пилотировать на зависть. Помню, сдают мне учлетку Бахареву...

— Елену? — спросил Баранов.

— Елену.

— Дерзкая летчица, — сказал Баранов. — В госпиталь попала. У нас под Сталинградом... Хорошо, сильно пошла, «Дору» сняла...

— «Дору»! Не простое дело, могу сказать, а?

— Да еще одного в группе... На Тракторном...

— Бахарева! Елена!.. Мой кадр!..

— Да! И надо же на посадке...

— Я ее в аэроклуб инструктором взял!.. А что, а что? Баранов кратко рассказал.

— Сильно побилась? — спросил стоявший рядом Павел ровным голосом, придающим иным вопросам больше силы, чем патетика.

— Корсет наложили. Шутит: «Чтобы фигура не испортилась...»

— Фигура у нее... да, — заметил, как знаток, бывший начлет аэроклуба, памятливый Старче. — А на голове обычно, — он описал круг над теменем, — лента. Что также было ей к лицу... Даже очень.

— Вы летали в госпиталь, товарищ старший лейтенант? Спросить, как побилась Лена, стоило Павлу немалого труда, — разговор мог принять рискованный характер; но быстрота, живость отклика, даже, показалось Павлу, желание самого Баранова заговорить о Лене ободрили его. И он задал вопрос, которым мучился больше всего.

Баранов, тут же поворотившись к капитану задом, приобнял сержанта за плечи и повел его подальше от посторонних ушей и глаз.

— Слушай, — сказал он шепотком, глядя вперед весело и беспокойно. — Я полетел к ней. В Эльтон, в госпиталь... Она, конечно, не ждала, обстановку знает. Договоренности об этом не было и быть не могло. Но я-то томился в белых стенах, первая радость в госпитале — когда свои навестят. Лучше всякого лекарства... Да после Ельшанки, после Тракторного... Надежная, все видит, контролирует пространство. Справа встанет — у меня справа никаких забот!.. Такому ведомому, как Бахарева, не то что «Доры», а еще трех «мессеров» в придачу отдать не жалко, что ты! Орлица!.. Короче, под конец дня на «фанерке» вырвался... Побрился, сменил подворотничок, полетел... Достал конфет. По блату, в лавке Военторга... Слипшихся, в газетном кульке. «Вы говорили, генерал меня шоколадкой угостит, — это она смеялась, когда нас генерал строгал. — Хоть бы конфетку дал...» С гостинцем полетел к Елене, — в третий раз начинал и все не трогался с места Баранов, бедово взглядывая на Павла, — а попал к Оксане. В том госпитале лежал, перед выпиской она меня поцеловала... утром, когда градусники ставят. Один раз, больше ничего... Идет с дежурства мне навстречу. «Миша, говорит, ты все это время плакал?» — «Почему?» — «Ты же написал: «Моя душа в слезах». А я и забыл, что написал... На дверке ее тумбочки — мой портрет. «Прочли в газете, что тебе присвоили звание Героя, я и говорю: «Девочки, ведь это наш Миша, он у меня в третьей палате лежал!» — «Что же ты, девонька, такого парня упустила?» — «Не упустила, он мне ответил, вот письмо... А портретик ею да приколола...» Вот такая деваха Ксана, во! — Он выставил вперед большой палец. — Время улетать, она и говорит: