— Портсигар разыгрывали, — напомнил он.
— Да, да, да, — машинально отозвался Тимофей Тимофеевич.
— Во время инспекции, — наводил Михаил Николаевич командарма на памятный случай, освещавший фигуру Алексея. — Вы еще пригрозили, дескать, за такую посадку, как у меня, надо бы с меня получить портсигар...
— А потому, что сел плохо, с промазом... Горов — длинноногий? Детдомовец?
— Он!
Вспомнив летчика, его строгое лицо с кротким, доверчивым выражением и чистую, без характерного волжского «оканья» речь, Тимофей Тимофеевич, тяготившийся усердием мнительных сослуживцев, отвел дошедшие до него предположения: а не по злому ли умыслу оказался капитан в Таганроге? Версию предательства он исключил.
Но облегчения не испытал.
Содеянное флагманом ужасно и вместе с тем вполне доступно пониманию авиатора-профессионала: потеря ориентировки. В авиации такие несчастья порождаются известными причинами халатности, самонадеянности, в конечном счете непрофессионализма. В данном случае беду усугубили погодные условия весны, топография прифронтового района. Но Горов! Зрелый летчик, капитан, командир эскадрильи... Как же Горов оказался во власти непутевого?!
— ...Извинение мне принес, — припоминал Михаил Николаевич далекие денечки. Чем дальше шел разговор, тем меньше скрывал Михаил Николаевич за растерянностью, его охватившей, симпатию к своему воспитаннику, «любимцу Егошина», как о нем говорили, тем заметней на губастом лице бывшего студента техникума меховой промышленности, на его покрасневшем от натуги и страдания тонкокожем лбу выступало усилие проникнуть в мир чужой души. А командарма, в шестнадцать лет впервые раскрывшего букварь, кто учил разгадывать подобные загадки? Но и от этого бремени не позволено им уклониться. Ничьей и ниоткуда помощи не ожидая, они оба, Хрюкин и Егошин, мучались, доискиваясь причин разыгравшейся драмы. — Он, товарищ генерал, видите, как считал: если я, например, старший командир, то, значит, у меня все идеально. Так представлял. Имел тенденцию обожествлять, что ли...
— Хорошо помню Горова, — задумчиво повторял Хрюкин, не отпуская от себя Егошина. — И портсигар свой... Еще бы!
...Двадцать второго июня, днем, часов около пяти, когда Хрюкин пробился наконец на КП командующего 12-й сухопутной армией генерала Понеделина, его поразил существовавший, оказывается, в природе щебет птиц, стук дятла по коре. Донеслось мычание недоеной коровы. Возможно, танки врага встали на дозаправку, а «юнкерсы» перед очередным налетом загружались бомбами, но так или иначе, десять, пятнадцать минут — или какие-то секунды? — царила тишина, сюрприз, откровение войны, пожелавшей сказать, что она не только грохот, кровь и смерть, но и такое вот умиротворение тоже. «Воюем двенадцать часов!» — говорил в этой тишине, когда Хрюкин вошел, плечистый полковник, знакомый Хрюкину по совместным штабным учениям, человек общительный и дошлый; на ужине, устроенном после учений, полковник со своим бокалом обошел за столом всех, кто был старше его по должности и званию, учтиво интересуясь, какое сложилось мнение о штабной игре, каждому выражая свои личные чувства. Сейчас, во всем новеньком, посверкивая медалью «XX лет РККА», полковник, прямо не обращаясь, адресовал свою речь Понеделину. Тот сидел молча, нахохлившись, его крестьянское приветливое лицо, освещенное обычно слабым румянцем, было бледно, как у обморочного. «Авиация, как всегда, вовремя, — обрадовался полковник Хрюкину. — Вчера из Москвы приволок чемодан литературы, прекрасный комплект, кстати, и «Биографии» этого... Плутарха, да и «Первый удар» Шпанова... А свояченица моя работает в приемной Михаила Ивановича Калинина. Так она, свояченица, подбросила мне на дорогу десять пачек «Герцеговины Флор»... Товарищ генерал-майор авиации! — тут же вовлек он Хрюкина в свои заботы, надеясь расшевелить-таки Понеделина, вывести его из шокового состояния. — Вы человек некурящий, так? Давайте ваш портсигар. Давайте, давайте!.. Павел Григорьевич, есть предложение заполнить портсигар генерал-майора авиации Хрюкина московскими папиросами марки «Герцеговина Флор» с таким расчетом, чтобы через три-четыре недели в таком же составе раскурить их в поверженном Берлине!..»
Понеделин при этих задорных словах отвлекся от своей думы. Приподнял голову нехотя, где-то на уровне живота полковника задержав свой взгляд, исполненный такой беспросветной тоски и горечи, что Хрюкину стало не до портсигара.
Полковник, поштучно продувая папироски и постукивая ими о днище, уложил одна к одной двадцать пять штук и щелкнул крышкой, чтобы какие-то минуты спустя вместе с ними и портсигаром сгинуть в шквале артиллерийского налета, оборвавшего первое затишье первого дня войны...
Жесток огонь, уничтожающий иллюзии тишины, беструдной победы.
— ...И портсигар свой помню, — повторил Тимофей Тимофеевич, связывая упование на взятие Берлина через три-четыре недели после начала войны, исповедовавшееся не одним штабным полковником, лишь взятое им напрокат, и Горова, принявшего флагмана на веру. Далеки они друг от друга, полковник и Горов, как июнь сорок первого далек от весны сорок третьего, а отказ от самостоятельного, трезвого взгляда на землю и небо роднит их.
Жесток огонь, сжигающий иллюзии, но он же закаляет душу и дает человеку силы продолжать свой путь.
— Иди, Михаил Николаевич, — сказал Хрюкин. — Летчики ждут.
Дальнейший ход наступления, начатого под Сталинградом, требовал подавления вражеской авиации на полевых площадках прежде, чем она поднимется для поддержки своих наземных войск.
— Лейтенант Гранищев, на КП!
Павел сидел на завалинке барака, не шелохнувшись.
— На КП, лейтенант, на КП! Бомбежки способствуют побегам!..
«Налет на Таганрог», — понял Павел.
Искупить вину, смыть позор. Снять грех с души, как говорили встарь.
Вряд ли налет изменит судьбу товарищей. Где они? В каком положении? Вряд ли.
Но быстрота, внезапность, предприимчивость дают иногда результаты, которых не ждешь!
Спланированный штабом Хрюкина и порученный Егошину налет на таганрогский аэродром подхватил лейтенанта Гранищева.