Изменить стиль страницы

Мне так и не удалось вернуть себе те способности, которые я развил, пребывая в святилище. Вместо этого я стал отращивать колючки. Гавгофа. Ответ Бога. Ибо осквернив мое святилище, они осквернили и Бога. И это Ему не понравилось, скажу я вам.

Юкрид отходит от стены на несколько шагов и начинает хлопать себя ладонями по ушам. Затем устремляется обратно в хижину, нарушив тишину грохотом захлопнутой входной двери.

И хотя я построил крепость и заключил мой скромный приют в кольцо высоких стен, они все же приходили по мою душу и продолжают приходить. И они будут расставлять свои силки и капканы до тех пор, пока не погубят меня и не спляшут на моей могиле, а затем они отроют меня и убьют легонько еще раз. Юкрид выскочил на крыльцо с охотничьим ружьем в руках. Ружье завернуто в газету, покрытую большими коричневыми пятнами, словно оно когда–то было ранено и истекало кровью. Какое–то время Юкрид стоит на крыльце, широко расставив ноги. Затем плюет сквозь зубы и, быстрым шагом спустившись с крыльца, идет через двор, на ходу сдирая бумагу с ружья. Он наводит ствол на ту точку, где незадолго до этого стоял, и прикладывает глаз к прицельной планке. Солнце уже высоко в небе, и повсюду на земле лежат чернильные тени. Ни внутри, ни снаружи Царства не слышится ни звука. Юкрид опускает ружье и снова пересекает двор, проходя по пути мимо привязи для собак и протянутых кусков проволоки, пока не приходит ко второму месту, где он слушал стену. И снова он поднимает ружье и нацеливается на стену, и снова опускает ствол, так и не произведя выстрела.

Я все думаю и думаю. Как я умру? Как я уйду из этого мира? Я не смог уничтожить их всех, так что же мне делать? Сидеть и ждать, когда они убьют и меня? Распнут и меня?

Юкрид смотрит на ружье и вертит его в руках. Слезы катятся у него по щекам. Он боится самого себя.

Или же есть другой путь? Достойнее?

Понурив голову, Юкрид направляется в хижину, по–прежнему вертя ружье в руках.

Дверь захлопнулась за ним. Финал.

Я поднялся по ступенькам и открыл дверь лачуги. Дверь захлопнулась за мной.

Что–то вроде финала.

И… внутри… внутри… знаете, мне трудно признать это, сказать это вам прямо в лицо, но я… я… внутри моей лачуги, прямо перед всеми моими подданными — о, позор мне, позор, за отсутствие выдержки, за нехватку воли! — и это я–то, их ужасный властелин! Да, да, прямо перед взирающими на меня темными зрачками моих подданных, чутко внимающих мне, я чуть было не положил всему этому конец. Да, конец всему этому. Чуть было не отрекся навечно от моей небесной миссии и чуть было не лишил себя тем самым заслуженного места в раю, места в Царствии Божием. Причем я даже вспоминаю–то все это с трудом.

Я вошел в лачугу. Верно. Это я помню. Захлопнул дверь. Но все, что случилось потом, хранится в какой–то иной части меня, той, которая безмолвствует, потому что все, что я помню дальше, — это то, как я стою на коленях и приклад зажат челюстями кабаньего капкана, а оба ствола засунуты мне в рот. Я провел в таком положении некоторое время, тупо скосив глаза на стволы. Я заметил бечевку, которая была с одной стороны привязана к обоим спусковым крючкам, а с другой — к ручке входной двери. Видимо, я ждал, пока в лачугу не войдет пришелец и не убьет меня, открыв дверь и потянув за веревку. Пришелец! Да, да, пришелец! Ибо я был убежден, что кто–то неминуемо явится. Я же слышал их голоса, там, за стеной. Я слышал.

— Ну что же, пусть входят, — подумал я. — Пусть входят. Что хорошо для мертвого времени, хорошо и для времени живого.

— Валите, — подумал я. — Только вас я и поджидаю. И я ждал их. Ждал, стоя на коленях. Ждал час — один, два, три часа, — пока у меня не начало ломить в висках, не свело челюсти и не заболели зубы. А я все ждал кого–то, ждет кого угодно.

И ко мне явились. Ко мне пришли. Но не через дверь.

Они — оно — она просто уже была там, но постепенно чудесным образом начала обнаруживать свое присутствие.

Сперва я заметил слабое мерцание справа и сзади от меня. Свечение это прокралось в мое сознание украдкой, так что я сразу и не засек момент его появления. Но все началось именно со свечения, в этом я уверен. Серебристоголубые искры — несомненно, сверхъестественной природы. Но если бы я и не заметил свечения, то не смог бы не обратить внимания на блеск порхающих крыл, которые всколыхнули затхлый гнилостный воздух и смели его потоком с пола комки бумаги, обрезки волос, обрывки бинтов, перья, клочки вылинявшей шерсти.

И если бы я даже не заметил этого, я бы услышал голое — да, голос, который Однозначно указывал на то, с кем я имею дело — на то, что это за незваный гость, кто этот весьма необычный собеседник — Помни, Юкрид, что смерть — это грех, — изрек голос, и я неуверенно извлек ружье изо рта и обратил свое лицо в сторону, откуда доносился голос.

Возможно ли это? Возможно ли…

Мой ангел. Мой давно потерянный ангел–хранитель. Направляющая меня рука. И — о, каким дивным и внушающим трепет огнем пылала она! Я поднялся на ноги и встал перед ней. С трудом я простер к ней свои затекшие руки и созерцал в молчании крылатое богоявление. Слава! Слава!

— Ты еще не призван. Сдержи себя, ибо время твоего призвания не за горами.

Дурной плод должен быть истреблен. Исполни ЕГО повеление, справедливое и благое, и тем войдешь в Царствие, — произнесла она напевно.

И тогда я заметил, что мой ангел иногда словно укутан в сотканное из паутины покрывало, иногда же обнажен и прикрыт только своими манящими крылами, которые время от времени широко разводит в стороны, позволяя созерцать светоносные прелести своего тела. Затем она склонила свою голову, увенчанную короной золотистых кудрей, и замолкла, укутавшись крыльями, словно спящая летучая мышь или блуждающий огонек, и я догадался, что в это время она советуется с Богом, получая от Него наставления или предупреждения — что–то в этом роде.

И тогда я тоже склонил голову, закрыл глаза и стал слушать, и вскоре я уловил биение ЕГО голоса, отчетливый ритм, низкий басовый распев, величественно устремляющийся вверх. Бли–зит–ся–час бли–зит–ся–час бли–зит–ся–час — пел этот голос, и, разобрав слова, я удивился: близится час чего? И слово за словом, распев за распевом, повеление за повелением — Пойди во град Пойди во град — диктовал мне Господь, и я постигал цель всего моего существования, простую и ясную, — одет во свет одет во свет одет во свет. И своим великим могуществом Господь развеял кромешную тьму, которая покрывала от рождения мой взор, и я увидел, что моя жизнь — словно зубчик на шестеренке и что мой зубчик цепляет аккурат за другой зубчик, еще меньше, на другой шестеренке, которая поворачивает ось, а та, в свою очередь, приводит в действие механизм, воспламеняющий трут, привязанный к длинному фитилю. Фитиль горит, разбрасывая искры, и пламя добирается до сложенных пирамидкой красных палочек — по–радуй нас по–ра–дуй нас по–ра–дуй нас — Бум!! Избавь от бед Бум! Избавь от бед Бум! Избавь от бед…

УБЕЙ БЕТ БУМ! И я приступил к необходимым приготовлениям.

«ВЖЖЖЖЖЖЖЖЖ….»

Я приложил визжащую кромку серпа к вращающемуся точильному кругу, затем сделал перерыв, чтобы перевести дух и побрызгать водой на точило. Затем снова принялся затачивать лезвие, энергично налегая на педаль и чувствуя некоторую растерянность от того, что серп, вопреки всем законам логики, продолжает издавать визжащий звук и когда я отвожу его от точила. Искры впивались в мою руку, державшую серп. Приводной ремень жужжал в своем собственном, замкнутом в кольцо, ритме. Я сидел, склонившись над скрежещущим, жужжащим и визжащим приспособлением до тех пор, пока серп в моей руке не засверкал недобрым блеском: он стал таким острым, что им можно было бы рассечь на лету волос.

Палящее солнце, ни ветерка. В воздухе висит марево. Я шел по Двору, направляясь к главным воротам Гавгофы, и мой разум бормотал что–то в рифму сам себе под Мое, как это частенько с ним случалось. Бог изливался через меня, а я шел вперед, рассекая душное, жаркое пространство впереди и оставляя за собой острый как лезвие след — убей Бет у бей Бет убей Бет.