Из комедийного «баланса» его трагическим ролям помню одну шалость – из обильного списка розыгрышей. Правда, мне не сразу показалось шалостью то, как ворвались не в свой спектакль Высоцкий с друзьями… Во Дворце завода «Серп и молот» шел «Добрый человек из Сезуана», там Володя исполнял роль летчика Янг Суна. А в полутора километрах, на Таганке, дома, игрался «Час пик». Здесь я два с половиной часа бегаю, качаюсь на маятнике, грешу и каюсь за варшавского человека – чиновника Кшиштофа. В этом современном трагифарсе есть рефрен: все актеры в назначенный миг высыпают на сцену, озабоченно снуют туда и назад, под грохот музыки и вспышки прожекторов. А я сквозь людей, суету и шум продолжаю выкрикивать свои монологи – как бы на улице и как бы в запарке жизни. И вот, представьте, привычные рефлексы разрушаются… улица Варшавы кишит народом… – что-то мешает… а, это смеются персонажи, просто давятся от хохота… теперь вижу и я, но давлюсь от другого – от гнева и отчаяния: вместе с «варшавянами», в том же ритме, с полным серьезом во взоре носится по сцене взад-вперед Высоцкий – Янг Сун вместе с тремя дружками из «Доброго человека…». Так сказать, проездом из Китая в Варшаву… Четверо оборванцев среди цивильной публики… В глазах – плохо скрываемый восторг и, конечно, ожидание ответного восторга… Я, вопреки ожиданиям, обиделся. Высоцкий увез ребят в машине доигрывать Брехта, это они так «проветрились» в свой антракт. Если бы снять нас всех на пленку – очень смешно было бы… Но мне смешно стало только через день, когда Володя подошел, сузил презрительно глаза и «врезал»: «Ну что, доволен? Настучал на нас шефу? По дружбе, так сказать? Выговор влепили из-за тебя!» Пошли к доске объявлений, и я расхохотался – и над нелепостью подозрения, и над Володиным гневом. Я доказал ему, что я «не виноват» (как в песне у него: «…я доказал ему, что запад – где закат»)… но было поздно… выговор не сняли… И что за печаль: мало ли их, выговоров, на его бедную голову… Никто ведь не изобрел отдельного статуса общения с исключительными личностями. И сегодня, когда на Доску Памяти одну за одной вывешивают ему Благодарности, это крохотное происшествие оборачивается всего лишь доброй шуткой, даже – талантливым сувениром от его спектакля – моему спектаклю.

…1965 год. Общежитие театра у Павелецкого вокзала. Голые стены, матрацы скручены для сидения. Еда – прямо на полу. Юность, бескорыстная пора театра. Новоселье и экспромт – свадьба нашего Рамзеса Джабраилова. Вся труппа тут. Больше такого не будет. Не свадьбы, конечно, а юности и «полного сбора». Чем хороши наши круглосуточные репетиции, тем хорошо и застолье без стола. Шутки, подковырки, забиячество и просто ячество. Чья-то мгновенная любовь вспыхнула и погасла. Чья-то ссора и чуть ли не откушенное ухо от молодецкой полноты чувств. Речи и тосты собратьев и отцов; то ли отдых, то ли продолжение репетиций. И, конечно, своя художественная часть: гитара парня в буклистом пиджаке. Он смотрит на всех ласково и озорно. Когда поет – преображается, как будто уступает место двойнику. Он только внешне тот же Володя, но звук, глаза, жесты, страсть – другие, не ласковые и не свойские.

…Высоцкий с первой пропетой им ноты – это случай не поющего земляка, а свалившегося на голову ветра: необъяснимо, цепко, смачно, властно и неосторожно. Опасный голос, рисковое происшествие – так это отзывается в памяти. Он бросал руку на струны – и словно «смазывал карту будня», смахивал враз наши диетические привычки сообщаться друг с другом в унисон, обходя острые углы в беседах, песнях, вокальных ансамблях, телепередачах… Он в поэзии не умел и не желал прилаживаться к общему настрою. Но вместе с тем лишен был охоты поучать всех своей исключительностью, кичиться миссией борца. Просто так случилось, такое сочинилось и по-другому не споется. Он умел так и больше никак: «Быть живым; живым, и только. Живым, и только. До конца». Вот, очевидно, один из секретов индивидуальности: он был осколком войны.

Война, для которой он, мальчишка, один из пажеского корпуса при геройском поколении отцов, – война уронила ему в сердце навечный след, сгусток пепла… Ему бы, вслед за Межировым, сказать и о себе:

Я прошел по той войне,
И война прошла по мне,
Значит, мы с войною квиты

Возраст не позволил! И вот всю жизнь он талантом превозмогал возраст. Осколок войны. Такое, представьте себе, видение… оно возникало и возникает рядом с Володиным звуком: осколок, охваченный огнем, вырвался па территорию мирной жизни через тридцатилетние рубежи… осколок бешено вращается, поражает зрение, слух и мозг… близко стоять – тревожно, а. не глядеть нельзя… а он все притягивает к себе, мгновенно деля всех на восторженных, трусливых, негодующих и влюбленных… а он горит, горит… но и самые близкие, и самые смелые не в силах успокоить, утишить буйство самосгорания… «Не та эпоха», – кряхтят одни; «Что за наглость», – рычат другие; «Чего он добивается?» – подымают плечи третьи… Но ни один не скрылся, не вышел из-под гипноза таланта – все досмотрели, все дослушали, все досвидетельствовали… Теперь, конечно, иное дело. И кряхтевшие, и рычавшие, и плечи воздымавшие почти незаметно для самих себя поменяли мимику и строй мысли. После неистовства звуков, режущих слов и тембра, после столь привычного напряжения живым зрелищем живого магнитного поля – зияние тишины, и лица современников одинаково растревожены внезапностью перемены.

А в Театре моей памяти по-прежнему полон зал… И Володя Высоцкий выходит на острие белого помоста в «Антимирах», «смазывает» первый аккорд и громко начинает: «Я славлю скважины замочные! Клевещущему – исполать!» – и стихи Вознесенского в тысячный раз заво-340

пожили зал таким исполнением… А перед «Жизнью Галилея», когда помреж даст сигнал к началу, он снова встанет на руки, чтобы в этой позе на грубом столе произнести первый монолог язвительно-лукавого ученого. А в «Павших и живых» поправит плащ-палатку, тряхнет автоматом на груди и в темноте кулис обопрется упругим телом на правую ногу, чтобы по сигналу музыки и света вступить на дорогу, взять на себя внимание зала судьбой, стихом, жесткой повадкой Семена Гудзенко… И снова, и снова выйдет Володя в «Гамлете», где его когда-то не принимали, потом хвалили, а теперь забыть не могут, и выйдет в Достоевском, в последней роли, и в Лопахине, которого никому так не сыграть, и в Хлопуше, от которого мурашки восторга до сего дня, и в «Десяти днях, которые потрясли мир», откуда его песни для театра взяли свой разгон и уже никогда не замолчат, как никогда не утихнет зал и сцена Театра памяти.

* * *

Прошло пять лет с июля 1980 года. Опубликованы стихи, статьи, мемуары, вышли грампластинки, издана первая книга поэта Владимира Высоцкого.

Что нового открылось нам за эти годы?

Мне, например, открылось, как я отстал и как хочется угнаться за героями его стихов-песен. За «Яком»-истребителем. За восходителями. За Кассандрой. За этим его беспредельным персонажным человечеством, которое так смачно и так неповторимо летит, плывет, взлетает, буравит, рвется в бой и обгоняет время.

Откроется еще и еще правда слов Ю. Карякина: «Слушая Высоцкого, я, в сущности, впервые понял, что Орфей древнегреческий, играющий на струнах собственного сердца, – никакая это не выдумка, а самая настоящая правда».

Для меня, как, очевидно, для многих, явление Владимира Высоцкого – аккумулятор оптимизма. Имя Высоцкого – звук боевой трубы. Я за эти годы много объездил городов нашей страны и уверился в том, что люди откликаются на этот звук трубы… И сколько еще предстоит открыть у поэта в его стихах, в его речах, в его жизни тем, кто без суеты, без «модогонки», а с доверием и покоем прикоснется к доброму имени русского барда!

Мне невероятно повезло: шестнадцать лет работать рядом с актером Владимиром Высоцким. Я благодарен такой судьбе. Я стараюсь поточнее описывать все, что помню. Очень мало, но все-таки удалось опубликовать и при жизни поэта-актера (в журнале «Аврора», май 1980 г.) то, что о нем и о других коллегах хотелось сказать. Так или иначе, но это те же знаки благодарности судьбе за такую радость, за такой народ, за правду, сострадание и юмор – за любовь и за «звук боевой трубы».