Изменить стиль страницы

– Бог мой, я и не собираюсь. Мне уже восемьдесят семь. Вы знаете, что я родился в один год с Гюго?

Огюст удивился.

– Вы думали, что я уже умер.

– Что вы заняты.

– В моем-то возрасте? – Лекок засмеялся. – Но я пережил старика. Гюго вечно хвастался своим кровообращением, своей живучестью, а я вот все еще жив.

– И проживете еще много лет.

– Вы никогда не умели как следует лгать, Роден. Как проходит выставка?

– В списке гостей самые выдающиеся люди, но зависти и кривотолков хоть отбавляй. Каждый мнит себя критиком и считает своим долгом обнаружить изъян.

– Естественно. На вернисаже каждый гость должен доказать, что он принадлежит к избранным, а именно к критикам, и высказаться более решительно, чем простые смертные, показать, что, хотя он и ценит искусство, художника он презирает.

– Я не уверен, что еще буду выставляться.

– Если бы я продолжал выставляться, меня бы уже не было в живых.

– Вы дразните меня, мэтр.

– Нет, серьезно. Не прекрати я выставляться в пятьдесят, я бы так долго не прожил.

– Мне сорок восемь.

– Но у вас больше таланта. И помните: когда критика становится особенно ревнивой и злой, то из всех наших грехов самый непростительный в глазах современников – выдающийся талант.

– Спасибо.

– Кроме того, на этот раз уж никак не провал, – удовлетворенно заметил Лекок.

– Возможно.

– Я в этом уверен. Вас страшно недооценивали, а я знал, что вы с Моне еще тряхнете Салон и Институт изящных искусств, чего не удалось мне. Вот увидите – кончится тем, что вас будут приглашать на охоту к президенту в Рамбуйе, на обеды и приемы в Елисейском дворце, на бега в Лонгшан – повсюду.

Огюст слушал недоверчиво, но он был слишком рад приходу Лекока, чтобы затевать спор.

«Роден, – подумал Лекок, – воспитал в себе качества, которые достойны похвалы». И тут старик почувствовал, что сильно устал.

Огюст проводил его до дверей и подождал, пока подъехал экипаж; он и не заметил, что президент тоже покидает выставку и Пруст хочет, чтобы Огюст с ним попрощался. Пообещав Лекоку посетить его сразу после закрытия выставки, он стоял у дверей и задумчиво смотрел ему вслед, когда подошел Пруст и упрекнул за невнимание к высокому гостю.

– Невнимание? – Огюст возмутился. – Он первый был невежлив со мной.

– Все это не важно, – перебил его Моне, – ведь Карно, что бы вы ни говорили, Пруст, не собирается ничего у нас покупать. Пойдемте, друзья решили отметить открытие выставки.

«Друзьями» оказались спокойный Ренуар, робкий Сезанн и высокомерный Дега, который намеренно не обращал внимания на Каррьера, – тот молча сидел рядом с Буше и Прустом, видимо, приглашенным уже напоследок.

– Одни художники, – сказал Моне Огюсту. – Кроме Пруста.

– Спасибо, – ехидно произнес Пруст, но не ушел, как, видимо, надеялся Моне.

Когда Огюст пробормотал, что выставка не удалась, пожалуй, даже провалилась – очень немногие из гостей по-настоящему осмотрели ее, – Пруст воскликнул:

– Провалилась? Да ведь выставка привлекла самых именитых людей, чего не было уже многие годы! Вы перещеголяли Салон, о вас с Моне говорит весь Париж. Эта выставка – событие. Манеры мне ваши не нравятся, Роден, но у меня для вас радостная новость.

– Какая? – Огюст приготовился к очередной неприятности.

– Вас собираются наградить орденом Почетного легиона.

Пораженный, Огюст мог только произнести: – Как и Мане.

– Да. Но мы хотим заручиться вашим согласием. Будет неудобно, если вы откажетесь после того, как мы приложили столько усилий. Вы тоже будете представлены, Моне, – сказал Пруст.

– Я отказываюсь, – сказал Моне, – как заметил Мане: уже слишком поздно.

– И все же Мане принял награду, – сказал Пруст.

– Мане умирал. Нет, я откажусь, если мне предложат, – ответил Моне.

Сезанн поспешно проговорил:

– Я бы на вашем месте принял орден, мосье Роден.

Огюст был удивлен, что Сезанн так мечтает получить эту официальную награду; художник считался затворником.

– Это официальное признание – награда за всю ту борьбу, которую вам пришлось вести, – сказал Сезанн. – А как быть с Ренуаром, Пруст? Его кандидатуру тоже надо выдвинуть.

– Он будет выдвинут. Но это придется сделать департаменту коммерции, чтобы избежать придирок Института. Если, конечно, Ренуар согласится.

– Я согласен, – улыбнулся Ренуар. – Я не так горд, как Моне.

– А вы, Роден? – спросил Пруст. – Мы собираемся после закрытия выставки показать ваши произведения и Моне на Всемирной, как лучшие образцы современного французского искусства.

– Итак, я теперь французский скульптор? И не считаюсь непристойным?

– Вы первый скульптор Парижа.

– Конечно, – сказал Дега. – Теперь это признано официально. – Он гневно посмотрел на Пруста. – Я бы не принял красной ленты даже из рук самого папы римского. Что ни говорите, Пруст, а от этого пахнет Салоном. Страсть к официальному признанию – болезнь, которая погубит всех нас, если мы ею заразимся.

– А я бы принял, – мягко сказал Каррьер. – Это большая честь. И самое главное, Огюст, вы ее заслужили.

– Спасибо, друг мой. И вам, Сезанн. Вы тоже удостоитесь этой награды!

Каррьер пожал плечами, а Сезанн выпалил:

– Нет, где уж мне, решат, что это уж слишком. Но хотелось бы, чтобы и меня хоть раз официально признали. Дать им почувствовать, что я еще существую.

Буше спросил Пруста:

– А Дега?

– Он отказывался несколько раз. Дега огрызнулся:

– Я отказался наотрез. Роден, вы предатель.

– Я не напрашивался. Почему вы не вините Пруста?

– Потому что разбогатеете теперь вы, а не кто-нибудь другой.

Огюст покраснел и сказал:

– Пока я по-прежнему беден.

Г лава XXXIII

1

Награждение Огюста обрадовало Камиллу, но мира не принесло, поскольку не она, а Роза пришила красную розетку к лацкану его сюртука.

Роза гордилась этим, жалобы на судьбу на время приутихли; Камилла тоже воспрянула духом, когда Огюст попросил помочь отобрать скульптуры для Всемирной выставки.

Он внимательно прислушивался к ее советам, и Камилла была довольна, что он решил показать на выставке «Бронзовый век», «Иоанна Крестителя», «Граждан Кале» и портреты Пруста, Гюго и Далу – он даже не упомянул об обнаженных парах. Ее забавляло, что он выставил бюст Далу, и она решила, что это в отместку – они даже не разговаривали, поскольку Далу упорно добивался заказа на новый памятник Гюго, и, по слухам, небезуспешно.

Но она досадовала – опять он с головой ушел в работу. Он работал лихорадочно, набирал много частных заказов, лепил их только для себя, ища все новые приемы изображения, и все не относящееся к работе только раздражало его. Многие произведения Родена получили на выставке похвальный отзыв, хотя раздавались и критические голоса. «Граждане Кале» произвели фурор. Пресса назвала эту скульптуру «великолепным изображением нашей героической истории, которое найдет путь к сердцу каждого француза-патриота».

Но были и сложности. У муниципалитета Кале все не было денег на отливку и установку «Граждан», и, пока в Кале обсуждали вопрос о выпуске городской лотереи, скульптура оставалась в подвале. Друзья уверяли, что «Граждане Кале» слишком важный памятник французскому патриотизму, чтобы от него могли отказаться, но ожидание делало Огюста еще более раздражительным и недоверчивым.

Как-то Буше пригласил его на обед и сказал:

– Теперь, после выставки почти всех ваших произведений и шума вокруг «Граждан Кале», вы стали знамениты, к вам пришёл успех. Вы будете постоянно в центре внимания.

Но Огюст сердито воскликнул:

– Не поэтому ли и памятник Гюго стал притчей во языцех? Я поспешил его выставить и поплатился. Только и разговоров, что я изобразил бедного старика Гюго нагим, словно не таким его создала сама природа. Если это и есть успех, то мне он, пожалуй, ни к чему.