Павел Крусанов
Жаркий июль
Было видно, как солнце за окном садится в лес. Тут дядя Лева взял рюкзак и пошел во двор, а Вовка — за ним, как обычно — провожать. Теперь дядя Лева только к следующим выходным приедет, и Вовке из дома станет проще удирать, и мне будет с кем на речку таскаться за окунями. Вот бы еще по телевизору побольше тетинаташиных «до шестнадцати» пустили, тогда бы — совсем отлично, тогда бы и я свои гривенники заработал, и за Вовкой вовсе бы глаза не было, как в прошлую неделю. Эх, вот бы так же вышло!
Во дворе заурчала дядилевина машина — все, сейчас поедет. И я встал, чтобы домой идти, а тетя Наташа говорит: подожди-ка, Саша, это я стало быть, подожди-ка, — а сама что-то ищет на столе глазами, — дело для тебя есть, пока мы одни, понимаешь? сейчас я черкну два слова, а ты... И я понял, что гривенник у меня уже почти в кармане.
Тетя Наташа отыскала на столе карандаш, склонилась над бумажкой и все повторяет: сейчас, подожди-ка, сейчас — а я и так уже не спешу. Заглянул ей под руку — снова ни шиша не понять, те же строчки пишет, что и раньше, и буквы такие же, низенькие, животастые — хоть тресни, не прочесть ни слова. А тут вдруг опять вошел дядя Лева. Как он дверью скрипнул, тетя Наташа в один миг сиганула от стола, бумажку — в карман кофточки и уже стоит посередине комнаты как ни в чем не бывало, только палец к губам поднесла украдкой, молчи, мол. А мне что, я и помолчу. Хотя, чего тете Наташе бояться? Разве ж дядя Лева станет ей запрещать у нас телевизор смотреть, тем более, что от ихней дачи до нашего с отцом дома пять минут ходу.
Деньги-то я тебе забыл оставить, — сказал дядя Лева и достал из кармана кошелек. Положил на стол две красненькие бумажки, потом вытряхнул на ладонь остаток: трешку, какую-то медь и пять или шесть юбилейных рублей, на которых наш солдат с мечом, и спросил: — Может еще добавить?
Тетя Наташа сказала: не надо. А что ему стоило мне предложить хоть один юбилейный, от меня бы,небось, не услышал: не надо!
Ну, потом дядя Лева сказал, что придется ему, видно, Митьку Давыдова с собой в Мельну везти, потому что тот стоит во дворе и от машины не отходит, да еще обещает рассказать какое-то дело, а какое у него дело и так видать: у человека пятый день запой, за душой даже двугривенного нету на автобус, ему и хочется задарма в город попасть, а там он вагоны ночью погрузит, семь потов спустит, и все затем, чтобы завтра снова до зеленых соплей нажра... — и тут тетя Наташа сказала: постой, зачем при ребенке, это при мне стало быть. А дядя Лева засмеялся, то, мол, будто бы этот ребенок не с самого рождения Митьку Давыдова знает, будто бы восемь месяцев кряду не видит того в канаве у магазина, а четыре других — на том же месте, но в сугробе, и будто не его отец с этим Митькой по пятницам принимает за воротник, а тетя Наташа сказала: Лева!
Откуда им знать, что мой отец со вчерашнего дня с Митькой в ссоре, когда тот пришел и попросил в долг пятерку, а отец сказал, чтобы он в другом месте дураков поискал, потому что Митькины долги завещания ждут. Но, видно, Митьке очень хотелось пятерку получить, и он сказал, что второй месяц вот молчит, хотя все прекрасно видит, и что, если бы ему было сегодня на какую деньгу похмелиться, то, вообще, смог бы, наверно, промолчать всю жизнь, и никто бы из него даже силой слова не вытянул, а отец спросил: это что же ты видишь? Тогда Митька выругался, что, мол, то самое и видит, чего этот дачник Медунов, дядя Лева стало быть, никак не разглядит, хотя мог бы за два месяца разок к зеркалу подойти и полюбоваться рогами, а отец ему говорит: мол, с какой такой стати тебя чужие рога беспокоят? Тогда Митька снова выругался, что ему дела-то никакого нет, да вот только молчать уж больно тяжело, когда так пить хочется.
— Вкусно-сладко? — говорит. — Плати!
Ну, тут отец покрутил перед Митькиным носом кулачищем и сказал: топай-ка ты, дятел, мимо, а если к Медунову свернешь за пятеркой, то пропьешь ее уже на томсвете, если и там косорыловка в ту же цену. И я бы Митьке ни шиша не дал, потому что с него не допросишься. Дядя Лева все стоял и совсем без рогов, а так что Митька к тому же трепло, и все держал на ладони рубли — от меня бы, небось, не услышал: не надо!.. Стоит себе и стоит, а я уже ждать не могу, когда он уйдет, чтобы тетя Наташа записку дописала и отдала мне мой гривенник. Ох, хоть бы скорее, прямо невмоготу терпеть!
— Вовку одного далеко не пускай, пусть у дома гуляет, — сказал дядя Лева. Было видно, как он засовывает деньги обратно в кошелек и разворачивается к двери.
А это уж дудки! Завтра тетя Наташа пойдет кино смотреть к моему отцу, и мы будем с Вовкой одни, и что захотим, то и сделаем, потому что нас они ни за что к телевизору не пускают и даже в доме не оставляют — они только те фильмы смотрят, которые до шестнадцати, — да нам и не очень-то хотелось: на речку, небось, тоже не каждый день удрать можно. Вот сейчас гривенник заработаю, и завтра, может, еще один, да еще за окунями — эх, отлично! Прямо невмоготу терпеть.
Потом дверь снова скрипнула, и тетя Наташа подмигнула мне, мол, все в порядке — наша взяла. Подошла к столу, черкнула в бумажку, сложила два раза и протянула мне белый квадратик. — Смотри не потеряй, — сказала она. — И никому не показывай, понимаешь? Главное — никому не показывай. — Она всегда так говорит, будто я хоть раз терял или кому-то не тому показывал.
На самом деле, все это чушь собачья, и никому эта бумажка не нужна, тем более, что не понять ни шиша. Я один раз Митьке Давыдову дал взглянуть, чтобы он мне прочел, так он тоже ничего не понял, только присвистнул. Даже ей не нужна. Ведь отец и так ее пустит телевизор смотреть, безо всяких записок. Только тетя Наташа иначе думает — разве ж кто-то станет деньги отдавать за чушь.
Дядилевина машина во дворе заурчала громче, и стало слышно, как она уезжает. Я положил записку в карман и еще пуговицей застегнул — специально, чтобы она видела, как надежно. Застегнул и жду.
— Уже поздно, — сказала тетя Наташа. — Иди домой, а то опоздаешь к ужину. А завтра приходи, поиграете с Вовкой.
— Приду, — сказал я.
— Только — чур молчок. Понимаешь?
— Ясное дело, — сказал я, — раз за такое гривенник полагается.
Тут тетя Наташа охнула и говорит, мол, что же со мной к двадцати годам станет, если я в девять такой, а сама уже кофточку обшарила и дает мне блестящую монетку — прямо сверкает, такая новенькая.