Изменить стиль страницы

«Схефферс сказал, что у меня для этого все есть, что я прирожденный актер и мне просто надо быть самим собой. Но тогда я не знал, что значит быть самим собой. Я легко имитировал Джека Николсона в „Пяти“. Или Марлона Брандо в „Гавани“. Или Эллиота Гоулда в „Долгом прощании“. Во время съемок моего первого фильма я взял себе псевдоним: Том Грин вместо Томаса Грюнфелда».

Грин впервые ощутил восторг и скуку от работы на съемках. Было очевидно, что у него получалось. Он не знал, где заканчивалась реальность и начиналась выдумка.

«Все началось с моего первого прихода в отцовский дом на канале Принсессеграхт, с мраморного великолепия за зеленой дверью, с дикой наготы Гогена над моим холеным предком, чье тело я никогда не видел обнаженным»,

– пишет Грин.

Блуждая по миру Омов, Вольтов и Амперов, он отправил отцу письмо, в котором написал, что не создан для карьеры в химической промышленности, а заодно и видеокассету. В то время видео было еще относительно новой игрушкой, но он знал, что у отца дома стоит «Филипс Видео 2000».

Грюнфелд ответил и лишил его месячного дохода. В присланных Грином трех коротких фильмах он обнаружил отсутствие таланта. «Не только у тебя, – писал он, – но и у всех участвовавших в съемках. Я не увидел сюжетной линии, не говоря уже о каких-то эмоциях. Ты переболеешь этим бессмысленным увлечением. Я абсолютно не верю в твое актерское будущее. Отныне тебе самому придется себя обеспечивать. К сожалению, я знаю, чем все это закончится: ты лишь потеряешь драгоценное время и ничему не научишься. В один прекрасный день ты признаешь свою ошибку. Хорошо, у каждого есть право на просчеты. Но я не стану финансировать эти просчеты».

По вечерам Грин стал работать в кафе, и денег хватало теперь лишь на крошечную комнатушку в районе Пяйп.

Относительная известность фильмов Схефферса позволила получить ему роль в фильме студенческого объединения «Крея». Затем последовало предложение от театральной группы «Глобе» из Эйндховена, где в то время ставились интересные экспериментальные спектакли молодых писателей. В «Крее» его заметили профессионалы. Они с энтузиазмом отзывались о его игре. Так он стал молодым актером, хотя и без специального образования. Он не владел техническими навыками, которые преподавались в театральных институтах, но прошел хорошую жизненную школу.

«Никому не известный дебютант, интуитивный техник, ни разу не выступавший перед широкой публикой, был брошен на съедение львам в классической заглавной роли. Об этом говорили, писали, шептались. „Глобе“ специализировался на подобных рекламных трюках. В то время публика еще проявляла интерес к смелым шуткам с известными театральными пьесами. Это сейчас ей уже давно наскучили и приелись беспомощные попытки изнасиловать классику. Тогда, однако, постановка „Гамлета“ в виде детектива еще шокировала зрителей дерзостью замысла. К своему изумлению, публика обнаружила, что ей нравятся шокирующие вещи. Я стал частью нового авангарда с собственными приверженцами на неотесанном юге страны. Я был Гамлетом».

Грин отправил отцу рецензии. В ответ ни письма, ни открытки. Из Парижа приехала мать Грина, и у молодого актера что-то оборвалось внутри, когда он увидел ее на выходе из театра. Яннетье Бергман, «искательница истины из Парижа, с большими глазами и дрожащими губами, пахнущая водкой, которую она пила в антракте, худая и хрупкая, словно больная туберкулезом. Я расплакался – актер, истерически взволнованный появлением своей анорексической матери».

Грин сыграл тридцать пять спектаклей. «Открытие сезона», «прирожденный актер», «продемонстрировавший настоятельную потребность в актуализации Гамлета». Я не имел понятия, что это означало, но принимал это как комплимент. Исполненный высокомерия, каждую ночь я проводил с разными поклонницами. Мне было двадцать три – новоиспеченная молодая звезда голландской сцены. Я доказал Максу Грюнфедду, что у меня был талант.

Рене Схефферс снова принес сценарий. Он получил небольшое наследство и намеревался вложить его в фильм. Он не хотел запрашивать никаких субсидий или обращаться за финансовой поддержкой в те или иные институты и учреждения. Грину предназначалась главная роль. «Глобе» предложил ему постоянный контракт, который обеспечивал его на предстоящий сезон, но Грин предпочел сняться в кино. «Дорога домой и объезд», первый полнометражный фильм Рене, был отобран на Берлинский кинофестиваль и получил премию за лучший дебют. Грина наградили премией Эриха фон Строхейма за лучшую мужскую роль.

Так началась его актерская карьера.

«Страдальческий – мелодраматическое слово, но я не могу подобрать другого эпитета, чтобы описать процесс умирания матери. У нее был рак печени – мучительная, изнуряющая болезнь, исключавшая всякую надежду. За последние десять лет она много пила, унаследовав эту потребность от моего дедушки Бергмана.

Наследственная предрасположенность – так это теперь называется. Однако физическая чувствительность к алкоголю стала лишь одной из причин, приведших ее к смерти. Воздержусь от пустой болтовни о психосоматических недугах, будто бы люди заболевают от того, что их дух, их душа вызывают, провоцируют и усугубляют болезни или от того, что луна находится не в той фазе. В безмерно запутанных структурах человеческого тела все, что угодно, может дать сбой – где-то нарушится химический процесс или равновесие в клетке, или, Бог знает почему, на атомном или даже субатомном уровне выйдет из равновесия мельчайшая частичка. Тело же моей матери увяло из-за безысходной любовной печали.

Она продала ребенка, получив взамен парижскую жизнь. Она могла путешествовать и открывать для себя мир. Но очень скоро ее заменила другая женщина, еще более молодая и пластичная, леопард с кожей цвета мокко и большой грудью. Мать умерла в гармонии с собой. Я приехал в Париж, как только узнал от бабушки, что ее состояние внезапно резко ухудшилось. Я провел с ней неделю до того, как она вдруг перестала дышать, просто погасла.

Это случилось в августе 1978 года. В Париже стояла жара, пахло пылью и выхлопными газами. Рано утром, после того как полили улицы и сточные канавы превратились в стремительные ручейки, я шел мимо булочных и кафе в частную клинику, куда ее положили в июне. С тех пор я посещал ее три раза. Теперь, уплыв в царство Морфея, она не могла говорить. Я приносил ей свежие батоны, только что испеченные, ароматные. В прежние времена она любила есть их с маслом на завтрак, запивая большой кружкой кофе с молоком на мраморном подносе, сидя на солнечной террасе или внутри, в тепле, когда на улице ликовала осень. Иногда она на меня смотрела, но я не знал, видела ли она меня. Я был убежден, что она слышала запах хлеба, пышного, теплого, молочно-белого мякиша в твердой хрустящей корочке, которую я отламывал и подносил к ее носу, будто это было обычное утро – сейчас она пролистает рекламные предложения „Фобур Сент-Оноре“, затем съест салат в тенистом кафе новейшего Центра Помпиду, выпьет бокал белого вина, может быть, даже кувшинчик, ну уж ладно – бутылочку, а потом поспит пару часиков в гудящей тишине, которая около половины четвертого перерастет в нервный жизненный пульс города.

Я сидел там по утрам, словно незадачливый шаман, с батоном у ее лица, пока, качая головой, не появлялась бабушка.

Она умерла на седьмое утро, прямо перед моим приходом. Она лежала на кровати, тихая и измученная, такая молодая и в то же время такая состарившаяся. Я стоял в отчаянии, с батоном в руке, надеясь, что она откроет глаза и снова вдохнет полной грудью сладковатый, утешительный аромат теплого хлеба. Она оставила мне все свое имущество, мебель, собрание скульптур и масок, трофеи ее путешествий в Африку и Азию».