— Послушали бы люди, какие болты болтаешь, враз перестали бы сомневаться. У кого ж еще така молотилка во рту?

— Люськ! — вдруг оживился Василий.— Только честно! А ты-то сомневалась?

Та будто бы даже и обиделась.

— Что ж я — лучше других, что ли? То смотришь, будто бы Васька… А то — вроде бы и похож, да не он! Да вот даже и нынче-то (она кивнула на постель) ладно уж, скажу… Поплыла я маленько да вдруг и спохватилась, как дура: “Кто же это?! Васька-то ведь сгоревший!”

— Ну и что же, страшно стало?

— Все-то тебе расскажи… Пей чай лучше. Не страшно, а даже наоборот.

Она пересела к нему, по-матерински стала поскребывать ему в голове.

— Я тебе вот что скажу… Мы, то есть которые попроще, может, и сомневаемся. Но вот начальство — ни вот столечки! Я-то возле сижу, слышу-вижу. Химичат они чтой-то! Когда ты заявился, у них такая беготня началась! Потом Одиссей в Бугаевск ездил про тебя разузнавать. Три раза про тебя заседали! Очень ты им почему-то поперек горла стал.

— А то я не знаю,— грустно сказал Пепеляев.— Все ж таки не позавчера родился. Это они думают, что вокруг них одни дураки: молчат, значит, ничего и не понимают. Только не с этого бока они меня уели! Поразили меня, Люси, пирожки с луком-яйцами! Против такого варварского оружия мне было не устоять.

— Непонятное что-то говоришь,— заметила Люська.— Только я тебя предупредила. Делай, как знаешь.

— Э-эх, мать честная! — вдруг весело засмеялся Василий.— Чем дольше живу, тем непонятнее. Вот на вас, бабы, не перестаю удивляться. Вроде все одинаковые, так? И для одного рожалого дела приспособленные, и кудряшки на голове одинаковые, и титьки на одном месте, и между ног одинаково ничего нет, а до чего же вы едрены-матрены, разные! Просто-таки диаметрально противоположные. Сегодня вечером Лидка-стерва к матери приходила. Знает распрекрасно, что я не помер, а зачем пришла? — дом и огород делить! Как вдова безвременно испепеленного Пепеляева… И одновременно же, ты — вроде, как посторонний мне человек,— страшные государственные тайны выдаешь!

— Э-э, парень…— жалеющим голосом сказала вдруг Люська, услышав в словах Василия что-то свое.— Крепко тебя, видать, жизнь обложила…— и нехарактерно поцеловала его, в голову.

— Ничо! — ответствовал Пепеляев, бодро залезая в штаны.— Ничо, девушка, не будет, окромя всемирного тип-топа! Прорвемся! Десять гранат не пустяк!

— Ты это… приходи когда ни то… Деваться некуда будет, а ты — ко мне.

— Большое гран-мерси, Люси! — заорал Вася по-французски, подтянул штаны, сделал ручкой и канул в ночь. Оставил девушку одну-одинешеньку в разоренной постельке. Всегда он вот так…

…На сей раз даже возле сортира разило тройным одеколоном.

— Ты бы дерьмом, что ли, мазался… для маскировки-то,— сказал Пепеляев в темноту.

Темнота на грубость не ответила, а произнесла шепотом:

— Я тебя чего жду-то, Пепеляев? Зря надумал.

— Чего “зря”? И кто ты такой, чтоб мне указывать?

— Да, Серомышкин я, знаешь. Из внутренних органов. Или — опять документ будешь требовать? — во мраке хихикнули.

— Темно, а то бы потребовал,— хмуро сказал Пепеляев,— и чего тебе надо, Мормышкин? Говори, если дело есть, а не то пойду я.

— Вот именно, что дело есть. И по этому делу, Пепеляев, важнющим свидетелем ты будешь у нас проходить, поверь.

— Ишь ты. Без меня меня женили…

— Скажи, Пепеляев, за что они тебе стипендию определили в сорок пять целковых? Ты не задумывался?

— Да полюбился я им, Кочерыжкин! Не поверишь, прямо как сын родной я для них! Только увидят: “Сыночек! Сыночек!” — и все норовят на ручки взять.

— Плотют они тебе,— поучала меж тем темнота,— чтоб ты не мельтешил. Не мешал чтобы своим фатом делишки им преступные обделывать, понял? Про почин, конечно, слыхал? “Партизан” и ныне в строю”! Так вот, Пепеляев, он у них и на самом деле числится в строю! По всей отчетности плавает, как и до пожара. И грузы якобы возит и запчасти получает, и план выполняет, и премиальные ему выписывают… И фонд заработной платы для него… Плохо ли, скажи, цельная лишняя баржа на метастазисов работает?

— Тьфу! — сказал Пепеляев и уже не мог остановиться: — Тьфу! Тфяу на вас, сволочи! Тфяу!

— Чего это с тобой? — удивились из темноты.

— Пустяки,— ответил Пепеляев.— Диспепсия это…

— А-а… Так вот начальство велело передать, что на тебя возлагают в этой игре большие надежды. Инструкции будешь получать через меня.

— А револьвер дадите? — страшно оживился Вася.— А то покушения боюсь. И еще интересуюсь насчет оклада жалованья. Они бешеные деньги будут получать за свои игры, а бедненький печальный Спиртуозо подставляй лоб под греческую пулю?! Сколько вы с ними играться еще будете?

— Пока материал накопим, пока что…

— “Пока что” меня уже здесь не будет…— про себя сказал Пепеляев, но чуткое тренированное ухо Серомышкина все услышало.

— Потому и говорю: зря надумал. Далеко без документов не уйдешь, Пепеляев! Живо привлечешься за бродяжничество. В случае чего, по делу пойдешь как сообщник. Деньги от Спиридона кто получает? То-то.

Пепеляев, ручки на груди сложив, во тьму обратился молитвенно:

— Простите великодушно! Слабость минутная! Я больше не буду, вот вам истинный крест! — и вдруг ужасно нагло переменил тон: — Но вообще-то, Худышкин, пора тебя, как бесполезный аппендицит из внутренних органов уволить. Ты меня в темноте за кого-то другого принял, Никудышкин! Не Пепеляев я! И уже давно. Начальству кланяйся. Метастазиса поцелуй, не забудь. Передай ему, пусть не волнуется, не пропаду я без его стипендии, не студент. До слез — ей-богу, до слез! — жаль мне с тобой расставаться, Отрыжкин, но обещал я, понимаешь, старушке одной оградку на могилке покрасить, святое дело! А она мине за это (у ней, брат, теперь не шути — пензия!) — бутылец портвейного вина поставит. Плохо ли? Так что — до новых встреч в эфире!

Спать ложиться было поздно, просыпаться — рано. Василий сел на ступеньку крыльца и стал сидеть просто так.

Вопреки ожиданиям, никакой торжественности не было в том, что он вот сидит на родном крылечке и на веки вечные прощается с окружающей его средой.

Темень вокруг была — хоть и серенькая, но плотная. В небесах тоже — ни торжественно не было, ни чудно. Какая-то скучная переменная облачность.

Даже собаки не брехали — до того все спали.

Нет, конечно, какие-то чувства и ощущения были. Жрать, например, не ко времени захотелось. И вообще грустно было. Но не ожидал он, что такое всемирно-историческое событие в его жизни будет проходить столь скучно и скромно.

“Чертовец, может, поджечь?” — подумал он было, но тут же передумал. Не в его это привычках было. Да и за спичками пришлось бы в дом идти. Да и чем уж таким особенным провинился перед ним Чертовец?..

Возник из темноты кот Мурло, по-ночному надменный и таинственный. Сделал вид, что Пепеляева не узнал. Посидел с полминуты рядом, уклоняясь от поглаживаний. Потом, так же неслышно и неспешно, исчез.

“Ну что? Пора собираться?” — сказал себе Пепеляев и, подумав, ухмыльнулся. Кроме расчески, изъятой из музея, брать-то вроде было и нечего.

…Добравшись до своей персональной могилки, он поставил на скамейку банку с краской и огляделся. Красивый отсюда открывался вид: ни хрена не было видно. И город, и река, и лес за рекой — все, словно бы ушло под темно-серую туманную воду. Один только Пепеляев торчал над.

Вася нехотя вынул из-за пазухи початую бутылку — подарок кирюхиной мамаши — и кинул вниз. Она канула в тумане, даже не булькнув.

— “Кавказ” подо мною

Один в вышине…

— сказал он, но дальше сочинять не стал, настроения не было. Взялся за кисть.

Даже вблизи не было понятно, что за колером кроет он оградку — может, голубеньким, а может, красно-пожарным. Все было — как сквозь серое пенсне. Но, когда он уже заканчивал, стало видно: из-под пепла, которым будто бы все вокруг было присыпано, тоненько, как писк, засквозило голубеньким.