Изменить стиль страницы

Редактором моей рукописи был назначен Борис Орлов – поэт, прозаик и очень умный редактор, тонкий ценитель слова. Но главным достоинством Орлова было то, что он – патриот, хорошо понимает суть литературных баталий, процессов, происходящих в духовной жизни русского народа. Я был очень доволен, что роман попал именно к этому человеку.

Мне выплатили аванс. Будущее не казалось столь зыбким.

Первые месяцы жизни на свободе – в мире литературном – приводили меня к переоценке многих прежних представлений. Я как бы попадал из страны лилипутов в страну гуливеров. Там, в мире журналистики, мы писали статьи, очерки, принимали за корифеев мотыльков, которые, как и мы, ловили на лету факты повседневной жизни и полагали, что делают важное дело; собирались по два раза в день на совещания, играли в каких-то значительных государственных людей. А между тем статьи наши, и даже лучшие очерки и фельетоны, жили не дольше, чем бабочки-однодневки. И сама вышедшая газета на следующий день забывалась напрочь. Проваливалась в вечность времени. Может быть, потому я не собирал газет со своими статьями и рассказами. У меня нет даже вырезок.

Здесь же, в среде литераторов, я вижу титанов. Как и все большие люди, они несуетны, неторопливы, говорят на темы отвлеченные, много шутят, остроумно балагурят. А затем, уединясь, пишут. И по издательствам ходят доверенные лица. Например, жены. Кобзев не знает дороги ни в одно издательство; книги его туда относит жена Светлана Сергеевна. Алексей Марков бывает и в журналах, и в издательствах, но дела его тоже устраивает супруга Августа.

Проходя мимо дачи Игоря Кобзева, вспоминаю его стихи, слышанные мною еще в Литературном институте:

Вышли мы все из народа,
Как нам вернуться в него.

Или такие:

Ты не сделай, милая, промашку,
Дорогих подарков не дари,
Подари мне русскую рубашку
Цвета алой утренней зари.

Гуляет по литературному миру его эпиграмма на Евтушенко:

Залив вином глаза косые,
Он рек, тщеславием томим:
Моя фамилия – "Россия",
А Евтушенко – псевдоним.
Тут явно виден лишний градус –
Давай всерьез поговорим.
Твоя фамилия, брат,- Гангнус,
А Евтушенко – псевдоним.

С Евтушенко мы учились в одном потоке. Кобзев этими остроумными строками сорвал с него маску, сбросил с небес. После кобзевской эпиграммы при его появлении в Доме литераторов, в редакциях люди улыбались.

Нет большего унижения, если твое появление вызывает на лицах снисходительную улыбку.

Прохожу мимо дачи Фирсова. И с ним мы учились в одном потоке. Он моложе меня, а написал много. И стихи у него замечательные. Шолохов охотно принимает его дома, считает одним из лучших современных поэтов.

А там дальше, около «Загорского моря», живет Сергей Александрович Поделков. О нем пишут и говорят мало, он из старшего поколения русских поэтов, среди которых Николай Асеев, Павел Васильев, Василий Казин… Некоторые ученые-литературоведы числят Поделкова в классиках.

Это Семхоз, вторая после Переделкино мекка писателей. Но если в Переделкино живут разные писатели, преимущественно евреи, в Семхозе – все русские. Переделкинцы о семхозовцах говорят: «На том берегу».

Неспешный, философичный, ироничный дух, царящий в Семхозе, успокаивает, настривает на новый, размеренный и возвышенный лад.

Постепенно проникаюсь духом не «горячих» сиюминутных мыслей, а проблем более общих, основательных, преображаюсь из журналиста, где мне все время не хватало «высоты государственного мышления», в литератора, призванного распознавать, изучать и затем обобщать проблемы и темы вечные: любовь, дружба, семья, честь, долг…

Все это ново для меня, значительно и – волнует. Сумею ли? Поднимусь ли? Напишу ли книги, нужные людям?…

«На том берегу» – а для меня на нашем – жили своей жизнью, совершенно не похожей на переделкинскую.

В Переделкино дачи большие, с обширными усадьбами и высокими заборами, преимущественно государственные. Выдавались они по какому-то особому, высокому повелению секретарям Союза писателей, редакторам журналов, корифеям. Литинститут имел там свои дачи. В одной из них у меня, студента, была койка. Мы стаями ходили по поселку и видели, как хозяева дач, их домработницы и садовники при нашем приближении захлопывали калитки, щелкали замками.

Там же, в поселке, стоял небольшой Дом творчества писателей. Его обитатели – преимущественно тучные, неопрятные старики и старушки – родственники окололитературных жучков и прилипал, конечно же, и сами жучки, наглые розовощекие господа и дамы – весь этот люд с какой-то огневой ненавистью оглядывал нас, голодных, плохо одетых студентов, и суетно прибавлял шаг, стараясь удалиться от греха подальше.

Был среди нас Суковский, студент с Украины. Он жил в Одессе, по каким-то особенным признакам отличал еврея, полуеврея, умел великолепно копировать их речь, включая интонацию.

У какого-то студента-казака, кажется у Цыбина, он нашел под матрацем привезенную с Дона старую заржавевшую саблю. И когда обитатели Дома творчества после сытного ужина, где, как нам рассказывали, подавали черную икру, балык и жидкий шоколад, выбирались на балкон, Суковский брал саблю, вскидывал ее по-боевому на плечо и подходил к большому камню, лежавшему напротив балкона. Начинал точить: вжик, вжик… Точил долго, сосредоточенно.

На балконе начинали нервничать. Кто-то кричал:

– Что ты там делаешь?

Суковский поднимал над головой саблю:

– А вот… хочу наточить! – кричал громко.

Волнения на балконе усиливались. Спускались мужчины.

– Что это у тебя?

– Это?…- Суковский вертел у них под носом саблей.- А так, планка.

– Какая же это планка, если это сабля – холодное оружие. Прекрати точить!

– Почему?

– Ты мешаешь нам отдыхать.

– Я мешаю? Да чем же?… Вы шутите.

К Суковскому подходили студенты – человек тридцать-сорок, а «писатели» удалялись. Для отдыхающих это была трепка нервов, а для нас веселый спектакль.

Суковский проделывал и другие штуки – и все на грани дозволенного. Когда, например, он видел двух-трех писателей-евреев, прогуливающих собак, он сгибался в низком поклоне, сладеньким голосом пел:

– Здравствуйте, господа русские писатели!…

Так будто бы приветствовал своих коллег Михаил Булгаков, работавший дворником в Литинституте.

Вечером за высокими заборами, на ярко освещенных верандах, в залах, на балконах собирались большими группами хозяева и их гости. Там кипела жизнь, сокрытая от народа, здесь много произносилось слов, вершились планы, рисовались картины будущей жизни – той самой, которая настала теперь.

В России с начала нынешнего века стало распространяться много тайных кружков, собраний. Сторонники крутых мер, внезапных сокрушительных потрясений – все больше люди пришлые, из чужих краев заезжие, загадывали и решали, как жить русскому народу, как ему пахать, сеять и растить детей.

Вот такой он, русский народ! Вроде бы и умный, и землю свою любит, и постоять за нее умеет, а осмотреться как следует по сторонам, вовремя врага разглядеть не может. И сколько же крови и слез пролилось на отчей земле из-за этой беспечности!…

В Переделкино свои нравы, «на том берегу», то бишь на нашем – свои. Думы под сердцем здесь носят великие, о народе думы, о будущем славян и Российского государства.

И нравы, и детали жизни – все у нас другое. Здесь в сравнении с Переделкино живут просто и бедно. Двери в домах открыты, садовников у нас нет и пугаться нам некого. Свои дома – не казенные, своя земля – отчая, родимая.