Изменить стиль страницы

Лишь изредка какой-нибудь забавный казус или курьезный случай оживит сонное царство редакции, да затейливая фантазия газетчиков что-нибудь придумает. Как-то заведующий литературным отделом Виктор Полторацкий принес главному заметку, в которой редактор прочел: «До революции в Туле был всего лишь один писатель, а сейчас сорок два, и среди них такие, как Фомкин, Голядкин, Бейненсон, Вольфсон, Цеперович». Главный подписал заметку. Но когда Полторацкий был уж на пороге кабинета, Губин своим тоненьким голоском остановил его:

– Позвольте, а кто этот один писатель, который был там, в Туле, при царе?

– Лев Николаевич Толстой.

– А-а…- упавшим голосом протянул главный,- Толстой!… Понимаю.

И протянул руку:

– Дайте-ка вашу заметку.

И бросил ее в корзину.

С ним же, с Губиным, произошла будто бы история, едва не стоившая ему жизни. Печатали какой-то документ – то ли приказ, то ли выдержку из него – с подписью: «Верховный главнокомандующий, Маршал Советского Союза И. Сталин». И в слове «главнокомандующий» буква «л» выпала. И когда К. А. Губин пришел на работу, ему показали на ошибку. Он прочел и похолодел. Газету уже развезли по городам и весям. Исправить ничего нельзя.

Сидит наш Константин Александрович, ждет. Вот, думает, сейчас откроется дверь, и на пороге покажутся двое военных. Скажут: «Пошли!» Час сидит, два. Вдруг звонок. Поднимает трубку телефона.

– Это Константин Александрович Губин?

– Да.

– Здравствуйте, Константин Александрович! С вами говорит Сталин.

Следует пауза.

– Что же это вы, товарищ Губин, так меня величаете? Нехорошо величаете, прямо скажем,- нехорошо.

И снова пауза.

– Простите, товарищ Сталин, маленькая неувязочка получилась.

– Хорошенькая неувязочка! Так представить перед всем миром, а вы говорите: неувязочка.

Снова пауза. И затем:

– Вы, наверное, беспокоитесь, ждете встречи с Лаврентием Павловичем? Не беспокойтесь. Продолжайте выпускать газету, а я позвоню Лаврентию Павловичу.

Видно, Лаврентий Павлович внял просьбе Иосифа Виссарионовича, не пригласил Губина на свидание.

Другой раз я слышал о фотокорреспонденте Когане. Быль или небыль, а только рассказ этот в разных вариациях передавался не однажды.

Было это уже после Сталина, при Маленкове. По редакциям прошлись с очередной чисткой – увольняли евреев. Нескольких уволили из «Известий». За братьев своих решил заступиться Аркадий Коган,- когда-то он снимал семейство Маленковых, делал для него фотоальбом,- и надумал обратиться в Кремль по старой дружбе. Подкараулил, когда из кабинета вышел ответственный секретарь газеты, подошел к телефону-«вертушке», набрал номер Маленкова.

– Георгий Максимилианович, здравствуйте, пожалуйста! Я – Коган, был у вас на даче, делал фотоальбом. Вы меня послушайте, пожалуйста, и помогите. У нас уже такой нехороший случай: уволили Леву Файнберга, Гошу Анаховича, Мишу Флоксермана и всех наших. Ну, скажите, пожалуйста, чем они виноваты? Я тоже Коган, ну так и что же?… Я не должен жить и кушать хлеб? Другие хотят кушать – я не хочу? И Миша Флоксерман, и Гоша, и Лева… А? Что вы сказали?

Говорил он и еще что-то. Потом услышал в трубке длинные гудки. И долго еще стоял над телефоном, думал о превратностях судьбы, о Мише Флоксермане, с которым был дружен. И сколько, и о чем он думал – не помнил, а когда повернулся к двери, там стояли офицер и два солдата.

– Пройдите! – сказал офицер.

Аркадий прошел. Куда прошел – неизвестно. И с тех пор никто не видел Аркадия Когана. И даже был ли он в редакции или нет, никто не помнит. И были ли Миша Флоксерман, Лева Файнберг – тоже никто не знает, но рассказ о незадачливом защитнике еврейского братства в «Известиях» передавался из уст в уста.

Повальная замена русских иудеями во второй газете страны началась с воцарения на посту главного редактора Аджубея Алексея Ивановича.

Поднимаясь на шестой этаж редакции, не знал я, что ступаю в мир, который вскоре, с приходом Аджубея, станет одним из заповедных мест нашего диссидентства, неофициальной оппозицией – мощным, вещающим на всю страну рупором, из которого беспрерывным потоком будут изливаться новости – важные, правительственные, «единственно верные»,- и толкование событий, и мнение о фактах, делах, людях – тоже правительственное, не подлежащее сомнению.

Я всходил на борт корабля, плывущего сквозь шторм и непогоду, вливался в команду, которая не раз сменялась, в семью матросов и командиров, которые часто подпадали под подозрение и им безжалостно рубили головы. Н. И. Бухарин, бывший главным редактором «Известий», получил пулю в затылок – от своих же, да и тесть его Лурье был пристрелен в подвалах Лубянки.

К тому времени я уже знал, что не однажды случалось в нашей послереволюционной истории, когда в борьбе за власть и влияние вчерашние соратники отстреливали своих же, как бешеных собак.

Прежде чем подняться на шестой этаж, в отдел кадров, я завернул на пятый, к Шумилову. Он пригласил меня в «Известия», и я шел к нему, как к своему, родному человеку. Он и действительно был родной по духу – русский, открытый, понятный. Вот наш разговор:

– Вы сейчас подниметесь к Бочкову, начальнику отдела кадров,- он человек хороший, вы его не бойтесь. От него пойдете к членам редколлегии, они разные, отвечайте на их вопросы сдержанно, делайте вид, что еврейский вопрос вам неведом, для вас все одно – что еврей, что русский. И когда у главного будете, тоже делайте вид… Вам все равно. И только у Баулина, у заместителя главного, можете позволить чуточку откровенности,- он такой же, как я, но – тоже будьте сдержанны.

Уже в тот первый вечер я понял, почему тут надо было разыгрывать простака – американского оболтуса, как называют в Америке людей, не понимающих еврейскую проблему.

Бочков мне говорил примерно то же, что и Шумилов. Он, как и Шумилов, был пожилой, из ветеранов партии, и тоже занимал в прошлом важный партийный пост. По тому, как он со мной говорил, по тону голоса и выражению лица я понял, что человек он русский и хотел для меня добра. Осторожно, деликатно советовал, как и с кем надо разговаривать.

Первым меня принял ответственный секретарь – начальник штаба редакции Александр Львович Плющ,- большой, грузный, с почти облысевшей головой, на которой редко кустились седые кудряшки. Смотрел тяжело, исподлобья,- он был, как я узнал позже, еврей, рядившийся в украинца, а точнее, в «запорожского хохла». С ходу напал на меня:

– Слышал, какую линию вы гнули в «Журнале молодых». О вас уже вся Москва знает. Мне звонили из Союза писателей.

– Не понимаю, о чем вы говорите. Журнал у всех на виду, его многие читали. Шолохов нам письмо прислал, хвалил, одобрял.

– Нас не интересует, что вам писал Шолохов. Хотел бы предупредить: у нас не «Журнал молодых», а серьезная газета, и тут царит дух интернационализма, согласия и уважения ко всем нациям.

Я хотел встать и выйти, но тут же сообразил: может быть, он на это и рассчитывал. Вдруг я понял, что и тут, как и у нас в Литературном институте, как и в Союзе писателей, идет борьба русских с евреями, и было бы глупо сорваться на первой ступеньке и тем обмануть надежду русских на вновь прибывающего бойца.

Я молчал. Зазвонил телефон, Плюща звали к главному. Он поднялся и мирно, даже тронув меня за плечо, сказал:

– Хорошо, товарищ Дроздов, я возражать не стану. Надеюсь, мы с вами будем друзьями.

От Плюща я пошел к Севрикову Константину Ивановичу. Это был высокий, красивый мужчина с серыми насмешливыми глазами. Из тех, кто «словечка в простоте не скажет». Я представился, назвал себя.

– Ну! – откинулся он на спинку кресла.- И что же?… А я вот Севриков… Константин Иванович. И что же из этого следует?

Я понял: в волнении забыл сказать о цели своего визита. Сказал:

– Хотел бы работать в отделе промышленности. Николай Дмитриевич не возражает.

– А я хотел бы работать в Совете Министров – Председателем, на худой конец – замом, а?