– Уже забрал Борху?

– Я охочусь не за Борхой. Меня интересует тот, кто продает ему товар. А Борха – обычный мерзавец, что ему остается делать при таком папаше, президенте старых выпускников, который каждую субботу дает сыночку пятнадцать тысяч. Если сажать в тюрьму всех мерзавцев, таких, как Борха или его папаша, тюрем не хватит.

Росана отошла к скамейке и села. Я не двинулся с места.

– Ты правда не хочешь посидеть со мной? – пригласила она. – Со мной все хотят быть, если я позволяю. Я очень популярна.

– Не сомневаюсь. Ты – первая ученица в классе и самая красивая в школе. Если бы у тебя лицо было в прыщах, а задница такая толстая, что штаны не налезали, ты была бы менее популярна. Хоть и первая ученица. Но ничего плохого, что ты пользуешься случаем. А не пользовалась бы, никто бы тебя и не пожелал.

– Ну давай, – настаивала она, похлопывая по скамейке белой рукой.

– Не следовало бы. Ты опоздала. Если я сяду, ты будешь думать, что не важно, выполняешь ты мои условия или нет.

– Обещаю, что не буду.

– Обещаешь. И ты думаешь, мне этого достаточно? Я тыщу раз врал, давая обещания.

Ее сочные губы, чуть ярче обычного, расплылись в торжествующей улыбке.

– Я здесь с без десяти одиннадцать. Вот за этим деревом. Не вру. Я видела, как ты пришел ровно в одиннадцать и поставил часы на сигнал.

– Так, – согласился я. – Тебе нравится подлавливать меня. Ты девочка с вывертом. А мне именно такие и нравятся.

Я сел рядом с нею, а в голове в это время всплыла глупая и сентиментальная мысль. Вопреки тому, что предсказывали, когда мне было двадцать лет и все смеялись надо мной, я преуспел в любовных делах и добивался расположения некоторых вполне сносных дам. Однако у меня ни разу не было ощущения, что я осуществил свое желание, другими словами, чтобы рядом было нечто спокойное и свое, которое всегда ищешь, а оно всегда ускользает. В лучшем случае я испытывал чувство, будто украл чужое желание, как это случилось, когда сдалась Сабина, мощная немка, по которой вздыхал тот, кто до того дня был моим лучшим другом. В качестве заменителя это еще куда ни шло – временно латало прорехи на тщеславии. Но по большому счету – никуда не годилось. Так вот, когда я сидел там, вдвоем с Росаной, захваченный ее колючей нежностью, мне вдруг пришло в голову, что первый раз в жизни осуществилось мое желание, осуществилось по-настоящему и навсегда. Теперь-то я понимаю, что это – глупость несусветная. Но тогда у меня мурашки побежали по коже.

Росана о чем-то думала.

– А мне дают пять тысяч по субботам, – призналась она вдруг. – Ты считаешь, что мой отец – тоже мерзавец?

Может, я размяк, чувствовал себя уязвимым и потому решил быть грубым, забыв, что рядом со мной – девочка, которой нет еще и шестнадцати.

– Разумеется. Есть женщины, которым за пять тысяч приходится сосать вонючего пьяницу. А так никогда не узнаешь истинную цену вещам.

Глаза у Росаны заблестели.

– Твой отец был беден?

– Мой отец и сейчас беден, если ты считаешь, что беден тот, кто должен работать и платить налоги с каждой вонючей песеты, которую зарабатывает. Во всяком случае, я так считаю.

– Так, значит, ты – социалист.

– Кто тебе сказал?

– Отец говорит, что бедные – социалисты, потому что социалисты обещают им, что отнимут все у таких, как мы, не бедных.

– Ну и каша в голове у твоего отца.

– А кто же ты тогда?

– Я – большевик, – сымпровизировал я на ходу.

– А чего хотят большевики?

– Тебе не понять.

Росана нахмурилась.

– Попытайся объяснить. Я не глупая. И в восьмом сдавала двадцатый век.

– Мы, большевики, не из двадцатого века, а из девятнадцатого. И хотим мы – расстрелять таких, как твой отец, а потом расстрелять бедных, чтобы знали: все без исключения не имеют стыда и совести и потому не заслуживают спасения.

– Ты шутишь. Смеешься надо мной.

– Конечно, смеюсь. Я – никто и, кем бы ни был, перестану им быть, если ты меня попросишь.

– Ты – сумасшедший, поли.

– Ничего подобного. Просто у меня особое мнение по поводу того дерьма, которое бултыхается у людей в головах. Все это не стоит одной твоей слезинки, моя прелесть.

Она была сбита с толку, а я купался в ее чистейшем синем взгляде, проявляя, пожалуй, несколько большее воодушевление, чем следовало бы мужику тридцати с лишним лет перед пятнадцатилетней девчонкой на скамейке в общественном парке. Она отвела глаза и обхватила руками коленку. И этот жест не был мне безразличен. За эти ноги я способен был отправиться к своему зубному врачу-аргентинцу и выслушивать его нотации, способен был своевременно относить пустые бутылки и банки в предназначенные для этого контейнеры и даже подвесить к поясу сотовый телефон.

– Это комплимент? – спросила она.

– Я не говорю комплиментов. Я признаюсь или ухожу.

На мгновение мне показалось, что она покраснела, но, наверное, то был обман зрения. Она выпустила из ладони прядь и смотрела на меня, опершись подбородком на хрупкий кулачок.

– Этот галстук не так хорош, как вчерашний.

– Могу снять, если тебе не нравится.

– Давай.

Я развязал галстук, сложил его и сунул во внутренний карман пиджака.

– Так лучше?

– Да. Ты моложе, чем я думала. На шее нет морщин.

– Морщин у меня нет нигде. А вот седина есть.

– Почти незаметно.

– Мне все равно, пусть и заметно. Ничего нет смешнее мужчины, который мажется средством для роста волос или закрашивает седину. Твой отец красит седину?

– Мой отец лысый, как яйцо.

– Ну, конечно, мне следовало догадаться. А чем занимается твой отец?

– Он архитектор.

– А мать?

– А мать – никто. Играет на пианино и говорит по-французски. По-моему, только это и умеет.

– У твоей матери есть время, чтобы скучать, Росана. Следует уважать тех, у кого есть время для скуки. Оттуда выходят мудрые.

Росана помотала головой:

– Это не про мою мать. Ее даже прислуга иногда не принимает всерьез.

– Она мне по душе. Мне больше нравятся люди невезучие.

– А я – везучая.

– Ты – совсем другое дело. У тебя есть братья и сестры?

– Пятеро. Все старше меня, у них уже семьи, дети. Кроме Сонсолес. Она самая старшая, но не замужем. Мой брат Пабло говорит, что она засиделась в девках, а она злится.

В тоне Росаны, когда она говорила о Сонсолес, слышалось безжалостное равнодушие. Я попробовал прощупать:

– У тебя хорошие отношения с сестрой?

– С Сонсолес? Она чересчур умная, чтобы иметь с кем-то хорошие отношения. Она никогда никому ничего плохого не сделала, а вокруг нее все идиоты. Послушать ее, она только и знает снимать стружку со всех, кто работает с ней в министерстве. Иногда, бывает, и матери достается, а то и отцу.

– А тебе?

Росана спустила ногу со скамейки и вытянула обе ноги перед собой. Если сравнить с двумя проволоками Сонсолес, умрешь – не поверишь, что они одной крови. Росана ответила со злорадством:

– Сонсолес знает, что я не идиотка.

– Был случай убедиться?

– Это наш секрет, между сестрами.

– Я ей не расскажу. Я с нею не знаком и знакомиться не собираюсь.

Она посмотрела на меня пристально, изучающе.

– Буду хранить секрет, – пообещал я.

– Тогда мне только что исполнилось тринадцать. А у Сонсолес был жених. Дядечка с животиком и в усах. Хорошо, что у тебя нет животика и усов. Я думала, все полицейские носят усы.

– Это жандармы с усами. И то – раньше.

– А тот был адвокат или что-то в этом роде, но в усах. И вот они вдвоем приехали в наш дом в Льяносе, дело было летом. Однажды я переодевалась после пляжа у себя в комнате и увидела, что он из сада подглядывает за мной. Я уже разделась, и он успел увидеть меня голой, так что я не стала спешить. Оделась как ни в чем не бывало и вышла к обеду. За столом дядечка ластился к Сонсолес, называл ее лапочкой. Я съела первое, потом второе, не сказав ни слова. А когда принесли десерт, выпалила сестрице, чтобы она на следующее лето подыскала себе другого жениха, который не водил бы ее за нос. Сначала Сонсолес не поняла, а потом велела мне замолчать. Но я все равно сказала, что усатому нравятся девочки помоложе. Тут Сонсолес не на шутку рассердилась, а отец прогнал меня из-за стола, но дядечка уже сидел весь красный, и я, уходя, успела дать ему совет: в другой раз, когда захочет посмотреть, как я переодеваюсь, пусть прячется получше или просит у меня разрешения. На следующий день адвокат слинял, а сестра меня возненавидела, но зато не будет думать, что я идиотка.