Родился я в полночь, и поэтому в моей биографии нельзя писать: «Он увидел свет 8 октября 1864 года», а нужно: «Он увидел свет свечи 8 октября 1864 года».
Не по моей вине и без моего участия рождение мое произвело в нашем доме самый настоящий переполох. Повитуха, дежурившая у постели моей матери и подкреплявшаяся ромом, объявила, что родилась девочка. Услышав об этом, мой отец плюнул, почесал за ухом и выругался, чего я тогда, не будучи достаточно хорошо знаком с родным языком, не понял. Позднее я узнал, что мой отец был одним из передовых людей своего времени и всеми фибрами души ненавидел варварский обычай — давать за невестой приданое.
Я никогда не пытался узнать, как могла повитуха так ошибиться, назвав меня девочкой, но думаю, что это результат рассеянности. Повитуха засиделась в девках, а у старых дев, говорят, подобная рассеянность не редкость: мужчину они считают женщиной и, наоборот, женщину мужчиной.
Можете себе представить, что творилось в нашем доме, когда под утро обнаружилось, что я мальчик. Повитуха оправдывалась тем, что в комнате было почти темно, а отец был безмерно счастлив оттого, что страшную ошибку удалось исправить скоро и безболезненно. Я же возненавидел повитуху за то, что она сунула свой нос туда, где ее не спрашивали. Зачем ей понадобилось уточнять, кто я и что я? Я убежден, что было бы гораздо лучше, если бы меня оставили в женской половине человечества. И поскольку я сейчас плодовитый писатель, то, вероятно, был бы и плодовитой женщиной и давно бы уже имел изданным полное собрание своих произведений, которого в теперешнем состоянии у меня нету.
Между прочим, повитуха утверждала, что я опоздал с появлением на свет на целых семь дней. Я не знаю, по какому расписанию планировалось мое прибытие на семь дней раньше, но зато знаю, что в этом опоздании заключалась вся трагедия моей жизни. Вы только представьте себе: дебют, первое выступление на сцене, первое появление в жизни — и все это с опозданием на семь дней. И это в то время, когда у нас еще не было государственных железных дорог. Я, кажется, уже упоминал, что мой отец, всегда считавшийся богатым человеком, обанкротился как раз в день моего рождения, и, следовательно, если бы я не опоздал на семь дней, я мог бы еще родиться в богатой семье и был бы сыном богатого человека. Мне казалось, я был похож на человека, который, будучи приглашен на богатый и роскошный обед, пришел на целый час позже, когда все уже съедено, и ему предлагают сварить парочку яиц и при этом еще любезно спрашивают, как он желает — всмятку или вкрутую.
Это опоздание я считал самой тяжелой трагедией в своей жизни и всегда пытался узнать, нельзя ли от судьбы получить возмещение убытков, другими словами, могу ли я наверстать потерянные семь дней.
— Можете! Камфарой, — утешал меня мой домашний врач.
— Как камфарой?
— Очень просто. Как только вздумаете умирать, мы вам сделаем укол и продлим вашу жизнь на те семь дней, которые вы потеряли при рождении.
С тех пор как доктор сообщил мне столь утешительную новость, я, очарованный достижениями медицины, позволяющими ей доставлять людям такое огромное моральное удовлетворение, стал ее самым ревностным почитателем. Но все же меня никогда не покидала мысль о том, что мое семидневное опоздание, помешавшее мне родиться сыном богатого отца, — не просто опоздание, а слепой рок, который меня преследует; и я уже предчувствую, что, пожалуй, и слава моя опоздает и придет ко мне ровно через семь дней после моей смерти. А люди скажут: «Он не только опоздал родиться на семь дней, но и умер на семь дней раньше». И это была бы удивительно жестокая ирония судьбы.
Крещения я почти не помню, в моей памяти сохранились только отдельные отрывочные воспоминания. Помню, поп вылил на меня, совсем голого, целый таз ледяной воды, а я в душе обругал его такими нехристианскими словами, которые ни в коем случае нельзя считать моей первой речью по поводу принятия христианства.
Во время этого замечательного христианского обряда я получил насморк, с которым не расставался всю жизнь, а поэтому с полным правом могу сказать, что всю жизнь я чихал на религию.
Появившись на свет, я очень быстро свыкся с новой обстановкой. Мои ближайшие родственники — мать, отец, братья и сестра — показались мне очень симпатичными, и я сразу же почувствовал себя среди них как дома. Прошло два-три дня, и, окончательно освоившись на новом месте, я начал коренным образом изменять существовавший до меня порядок. Так, например, пока меня не было, мать могла спать всю ночь спокойно, но мне это показалось негигиеничным, и я начал будить ее по пять-шесть раз в ночь. Отцу я разрешил до полуночи спать спокойно, зная, что ему необходимо отдохнуть от дневных забот. Но в полночь отец должен был хватать одеяло и бежать за две комнаты от моей, чтобы там, на диване, с головой укрывшись одеялом, досыпать остаток ночи.
Во всем остальном первый период моего детства был весьма однообразен, в нем нет ничего интересного, кроме разве нескольких мелких авантюр. Так, например, однажды я упал под кровать, и меня целый час не могли найти. В другой раз я проглотил монету, и родители влили в меня граммов сто касторки, так что с того времени у меня болит желудок. А однажды у меня начались судороги, причем безо всякой особой причины, просто назло доктору, ровно через полчаса после того, как он, осмотрев и ощупав меня, сказал, что я здоров как бык.
Одним словом, дни моего детства были самыми безоблачными днями моей жизни, и только семейные советы выводили меня из себя. Каждый божий день родители и родственники собирались возле моей люльки и выясняли, на кого я похож. Лично я был глубоко убежден, что я ни на кого и ни на что не похож; в моем представлении я был похож на тесто, которое только еще начало бродить и которому только впоследствии великий пекарь — господь бог — придаст какую-нибудь форму. Но те, кто собирался возле моей колыбели, всякий раз находили что-нибудь новое то на одной, то на другой части моего тела и вне себя от восторга восклицали: «Смотри-ка… лоб у него совсем как у отца, нос теткин, уши такие же, как у дяди Симы, рот как у дядиной жены», — и так далее.