Изменить стиль страницы

– Положение студента кажется мне высшей точкой моей карьеры.

Секретарь поднял руки, замотал головой:

– Сдаюсь. Вам палец в рот не клади. Ценю таких людей и хотел бы установить с вами более тесные отношения. У вас будет партийное собрание – постараюсь сделать так, чтобы вас выбрали в партийное бюро и сделали заместителем секретаря партийной организации. Там, видите ли, секретарями выбирают профессоров, а они не хотят ни с кем ссориться, сидят, как мышки, и идут на поводу этих… россельсов.

– А как же иначе, если весь ректорат из россельсов? Да и у вас тут, наверное… раз вы отдаёте русскую молодёжь исбахам да россельсам.

Месяцев набычился, сдвинул брови к переносице. Долго сидел молча, барабанил пальцами по столу. Потом, глядя на меня исподлобья, заговорил:

– Ну, ну, ну!.. Не так в лоб! Здесь всё не так просто, как вам видится оттуда, издалека. Но вообще-то, ваш напор мне нравится. И то, что схватили стулья, повскакали на стол… – это не просто хорошо, а здорово. Этого как раз нам не хватает. Но вот… «жидовская падла» – этого бы не надо.

Это задело основу основ: нашу религию – интернационализм! От этого ещё придётся отбрёхиваться.

– А лучше, если бы эта самая «падла» выкинула профессора за окно? А потом и вас… вот отсюда?..

Я кивнул на окно, которое так же, как и у нас в аудитории, было открытым. Но только здесь был не второй этаж, а пятый или седьмой. Месяцев встал, поднял ладони:

– Ладно, ладно. Успокойтесь. Мы взяли не тот тон беседы. Давайте говорить о деле. Вы в недавнем прошлом человек военный, решительный – предлагаю вам возглавить акцию государственного масштаба: соорудить письмо к нам в ЦК комсомола с предложением закрыть Литературный институт. Вы это письмо составите, а подпишут его вместе с вами те самые ребята, которые защитили профессора.

Месяцев склонился надо мной и смотрел мне в глаза, как сейчас, в нынешние дни, смотрят на собеседника сектантские проповедники, понаехавшие из Америки и снующие в питерских парках. Я ответил не сразу. Подумав, сказал:

– Что это вам даст?

– Не вам, а нам с вами! Мы одним махом прихлопнем вонючий клоповник. С тех пор, когда я попал на эту проклятую должность, Литинстатут не даёт мне покоя. Для меня это вечная головная боль.

– И вы решили так: раз завелись в доме клопы, сжечь их вместе с домом. А как же вы поступите с другими институтами – с теми, куда проникли россельсы? Ведь таких институтов, пожалуй, немало. Нет, меня вы от такой акции увольте. Я в ней участвовать не стану. А вот побороться с россельсами – я, пожалуй, попробую. И сделал бы я это и в том случае, если бы и не был на беседе с вами.

– Понимаю. Институт дорог вам и как собственная пристань, но вас и ваших товарищей мы переведём в Университет.

– И всё-таки – меня увольте.

– Ну, хорошо, – стукнул кулаком по столу неистовый комсомольский вожак. – Мы тогда организуем атаку. Я подключу райком, горком – вычистим железной метлой ректорат и профессуру. В такой нашей атаке вы будете участвовать?

– В меру своих сил.

На том мы и расстались. Николай Николаевич хотел сводить меня и к первому секретарю ЦК Павлову, но того не было на месте, и меня отпустили.

В институт налетели комиссии: от райкома партии, от горкома и от правления Союза писателей. Приехал представитель ЦК партии, провёл партийное и комсомольское собрания. Меня избрали членом партийного бюро института. Секретарём был избран профессор, читавший лекции по философии, Зарбабов Михаил Николаевич. На следующий же день он пригласил меня на беседу в партбюро.

Михаил Николаевич невысок ростом, держится скромно, как будто кого опасается. Голова у него большая, в чёрных кудряшках, непроницаемо тёмные глаза слезятся, похожи на глаза телёнка. Он армянин, Зарбавян, но фамилию изменил на русский лад. В нём нет ничего армянского, но и русского так же ничего нет, – это тот самый тип человека, который лишён всякого национального начала и в духовном плане облегчён до состояния пушинки, которую крутит и несёт куда-то даже самый лёгкий ветерок. Таким он мне показался с первой встречи, и таким же остался во всё время нашего тесного с ним общения, а продолжалось оно пять лет.

Заговорил он тихо, вкрадчиво и очень ласково:

– Будем знакомы, я бы хотел с вами подружиться и поладить. Тут, в институте, такой порядок: секретарём избирают профессора, а его заместителем – из числа студентов. Вы человек серьёзный: журналист, фронтовой офицер – и здесь, в институте, позицию свою смело обозначили; лучшей кандидатуры я не вижу. Кстати, и в райкоме, и в горкоме, и даже с представителем ЦК я согласовал. Они все одобряют мой выбор. Ну, так как вы на это смотрите?

– Если доверяете, буду работать.

– Ну, и отлично! Вот наше с вами место. А вот ключ от кабинета; вы тут такой же хозяин, как и я.

– Но… члены бюро? Наверное, нужно бы с ними согласовать?

– Согласовано. Я уже со всеми переговорил.

– Но они меня не знают.

– Ах, Иван Владимирович! Все же понимают, что с заместителем работать мне.

Я развёл руками: ну, если так. А он, поднимаясь, сказал:

– Я на днях ложусь в клинику на обследование. Боюсь, что надолго. Однако мы будем встречаться. Я живу тут недалеко. Заходите ко мне.

И с этого дня началась новая жизнь, – теперь уже по большей части общественная. На следующий день после нашей беседы с профессором Зарбабовым у нас состоялось заседание партбюро – первое в только что избранном составе. Меня теперь и члены бюро избрали заместителем секретаря. А на следующий день Зарбабов лёг в клинику, – и как я тогда, конечно, и помыслить не мог, «залёг» он на пять лет. Говорю я это образно, потому что скоро он вышел на работу. Врачи не нашли у него ничего серьёзного, но решительно советовали избегать нервных перегрузок и всяких волнений. Он потому и выполнять секретарские обязанности в полной мере не мог, а только собирал и хранил у себя в сейфе партийные взносы, да представлял институт на всяких важных конференциях. Вся же текущая работа легла на плечи рядовых членов бюро и меня, его заместителя. А так как избирали нас с ним в партийное бюро все пять лет, то и работали мы с ним в этом привычном тандеме.

Скоро я понял истинную природу «болезни» этого мягкого, очень вежливого и всегда и всем улыбающегося человека: он не хотел «кипеть» в повседневных делах института. И в то же время не отводил свою кандидатуру на выборах в партийное бюро: слишком много преимуществ давало положение секретаря. Срабатывала мудрость, генетически заложенная в него праотцами. Я же тоже действовал по генетической схеме своих прародителей: пахал, тянул лямку и за всё был в ответе.

Комиссии, вызовы, разбирательства продолжались. Разговоры с профессорами и руководителями института проходили в присутствии членов партбюро, но чаще всего я один принимал людей. Беседы наши продолжались допоздна, – домой я приходил уже вечером, а иногда и к ночи.

Очень скоро я уже знал всю подоплёку кипевших в институте страстей. Ключом к пониманию любого эпизода служила французская поговорка, но не «ищи женщину», а «ищи еврея». Не помню случая, чтобы в каком-либо эпизоде слышался душок грузинский, армянский или киргизский… Нет, кашу варили только евреи. А уж если высунет голову русский, то лишь как протестант или разоблачитель еврейской интриги.

Бунт на нашем курсе вскрыл главный нарыв: поражало всех единодушие, с которым курс поднялся на профессора. Защитников оказалось всего лишь семь человек – и все русские. Члены комиссий изучали каждого абитуриента, принятого на наш курс.

Среди двадцати трёх, топавших, кричавших и, наконец, двинувшихся на профессора, были евреи, полуевреи, четвертьевреи или породнившиеся с ними. Удивительная закономерность: евреи все, поголовно, были против партии коммунистов и против русского профессора, защитника Сталинграда. У каждого возникал вопрос: а что же они такое, евреи? Чего хотят? Чего добиваются? И почему это в их рядах такое единодушие?.. Но, впрочем, всех поражал и другой феномен: русские тогда только поняли, что они русские, когда над головой их соплеменника возникла опасность. Не случись такой еврейской атаки, русские, наверное, и не знали бы, что они русские.