дело милое - знать, грызть кость в этой будке знанья,

будто она есть - цепь, кость... Алексей

Кирилов, художник, живет в Афинах,

утром мимо одной из несметных здесь галерей

шел, что-то остановило: доски

в виде прямоугольных щитов на стенах,

из досок растут лица;

свет исходит от них такой, что называется, неземной -

они и уносятся от тебя вдаль

и одновременно близятся. Как бы схлопываясь

между адом и раем - в твоем зрачке. Ад,

я подумал, как пень смоляной, на нем - Дант,

ввинчиваясь по фантомно лучащемуся стволу

взглядом, близится к своей Беатриче.

Крашеные барельефы. Местами крашеные. Лица,

реже - фигуры. Подписи к ним. Ниже - техника,

материал: "бычья лопатка, левая". Или: "лось,

подросток, тазобедренные фрагменты". И в стороне:

"Кости животных, умерших естественной смертью" -

это ко всей экспозиции.

Вышел, непроизвольно глянув в свое

отраженье в витрине. Тоже еще вопрос:

сколько ребер Он ему переломал, пока ее вылепил.

И потом: адама - земля, женского рода.

И еще, уже отойдя: кто знает, не на том ли мы свете?

По крайней мере, тогда со многим здесь

можно было бы примириться. Да?

Головой в межсветовой двусмысленности

покачиваем. Думая, что своей. Кто знает,

в какой инсталляции мы участвуем

в качестве материала. И какой кирилов

нас с тобою, точней, то, что было до нас

и "естественной смертью...", - отрыл и,

подправив, подкрасив, лицом к лицу

развернул, сблизил, так

сблизил, что ни тебя не вижу уже, ни себя;

и так жили долго-долго, дни перелистывались

в стороне - туда, обратно - как забытая книга

на подоконнике.

А мы - что? - смотрели

друг в друга одним на двоих глазом? - нет -

кожей пересыпались вдаль как песок? - нет -

а потом, только много потом возник

этот третий меж нами - язык:

не мой и не твой, третий; чужой

мне, тебе - чуть родней, двоюродный.

Он щекою к щеке ходил со мной, соглядатай,

брал тебя за руку, что-то нашептывал тебе в ухо, и ты

ему отвечала в губы. Эха не было, как под водой. Оно

выпрастывалось из воды потом, всякий раз, когда

разлучались мы. Оно выползало,

спеленатое в туман, как те чудища-паиньки из воды

на сушу во время оно. Оно облизывало округу

взглядом, оно дышало с каким-то кваком

на вдохе, будто воздух выкачивая, и со стоном

на выдохе, и воронки за спиной оставляло -

не тьмы, не света, а какой-то мерцающей живородной

мути. И все, что мы говорили здесь, -

там, как в кривых зеркалах звука, перешептывалось,

перелицовывалось... Это как сквозь стекло

обнимать тебя: мягкое вязкое, сквозь которое руки

со смещеньем проходят - как преломленье в воде;

будто я не тебя обнимаю, а ту или то,

что стоит от тебя в стороне. Будто я с тобой

в смежной комнате за прикрытой дверью,

а в притихшей, припавшей к двери, проходной,

где лишь воздух мутится, покачиваясь, головой

вниз, - без тебя, с завязанными за спиной рукавами

кровной речи.

Да и ты ведь - кошка,

в чулке капроновом между двух дверей перекрученная;

два звонка звенят, но не ты ли - и звонишь и живешь

за дверьми обеими?

Да, конечно, живя на этом лунатичном карнизе...

Да, в ужаленном жизнью свете... Да, светящийся иероглиф

двух улиток с тропинкой липкой в обе стороны - к этим кляпам

тьмы в отверстых домиках языка. Да, Кирилов, конечно,

естественной смертью.

Был дом, возле дома был пруд,

в пруду жили рыбы. Меж прочих - два карпа

в рост человечий, друг через друга, как бревна, они

перекатывались, на двоих - лет под триста им было:

Тристан и Изольда она называла их, девочка,

им крошившая хлеб в этом свете мучном

под наполненным ситом луны, и они подплывали

и терлись щекой о траву и о голые ноги ее. - Ты ведь

знаешь, у рыб поначалу нет пола, они выбирают -

быть им женщиной или мужчиной, в зависимости

от... - Оборачивается ко мне, чуть прищурясь. - Ты что,

в самом деле не знал? - И вот однажды Изольда

(девочка видит во тьме лишь волну -

будто опухоль на воде, приближающуюся)

выкатывает на берег к ее ногам

Тристана, подталкивая его головой,

мертвого. Он слишком тяжел для девочки,

чтобы нести его на руках, она обнимает его,

прижимая к груди так, что хвост его скользит за ней

по земле, а голова свешена за ее плечо. Голый,

без чешуи, с белыми, чуть расплывшимися

в близорукой улыбке губами и двумя оловянными

пуговицами глаз, болтающихся в такт ходьбе,

как на белую нитку пришитыми... И она несет его,

выбиваясь из сил, высоко запрокинув голову

с этой тоненькой шеей, которой губами

я коснуться боюсь... Почему ж, говорю, в лес

ты несла его хоронить? Яму выкопала под луной,

опустила луну в яму и землею присыпала...

Смотрит на меня с удивленьем: "Я?

Ты что-то путаешь". Да, говорю, наверно.

Вынул из рюкзака книгу - "Клеа", четвертая

из квартета Лоренса Даррелла, наугад открыл:

на странице - три стихотворных строчки выделены.

"И женщины, как загнанные лани,

Из зеркала хватают на ходу

Напиток, ей неведомый..."

Кому это ей? Все как одна? Или множественное

число подразумевает у них единственное?

Эти стихи из дневника Персуордена, писателя,

жившего (внешне) на манер Генри Миллера,

а обращены (неявно) к его, Персуордена,

сестре - Лайзе, от рожденья слепой. С детства

он видел ее глазами, а она воображеньем его

жила. Ну да ты помнишь. В сторону Озириса

и Изиды жили они, сближаясь. Хотя куда уж

ближе, казалось. Тайная связь их длилась

дольше, чем счастье, а счастье дольше,

чем всё, кроме жизни. Его. Он покончил с собой,

чтоб разжались объятья их душ. Для нее

и Другого - чье приближенье из будущего

он физически чувствовал. И когда этот день

наступил... Да, он знал, что должен будет

освободить ее, высвободить ей пространство

жить, и это казалось ему как божий день

ясно - просто уйти со сцены. И вдруг,

когда этот день пришел, он понял: здесь

есть лишь один выход - в смерть.

А она стояла в этот божий у зеркала