Изменить стиль страницы

Дальнейшая добродетель "святости", подверженная крайним преувеличениям – это "чистота". У теопатических характеров, подобных тем, какие мы только что рассматривали, любовь к Богу исключает возможность всякой другой любви. Отец, мать, сестры, братья и друзья являются для них только помехой. Если с экзальтацией чувств соединяется умственная узость, что бывает довольно часто, то в человеке рождается потребность в упрощении жизни. Он не может приспособиться к разнообразию и беспорядку. Благочестивый человек деятельного типа достигает духовной гармонии объективным путем, т.е. борьбой против беспорядочности жизни и ее противоречий; святой, стоящий в стороне от мирской жизни, достигает внутреннего успокоения путем субъективным, уходя от жизни с ее суетой, и устраивая для себя свой собственный мир, откуда изгоняется все, нарушающее его чистоту. Таким образом, наряду с церковью воинствующей, с ее тюрьмами, драгонадами и пытками инквизиции, вырастает церковь, спасающаяся по скитам, по монастырям, в сектантских организациях, причем обе, церкви преследуют одну цель – объединить и упростить жизнь [207] . Душа, болезненно чувствительная к внутреннему разладу, стремится исключить из отношений к внешнему миру все, что мешает сосредоточению сознания в пределах чистой духовности. Для этой цели человек прежде всего вычеркивает из своего обихода все развлечения, потом общение с обычным кругом знакомых, потом дела, семейные обязанности, пока не останется, наконец, единственное, что он в силах выносить, – уединение, каждый час которого предназначен для определенных религиозных поступков. Биография святого представляет собою обыкновенно историю постепенного отказа от сложных форм жизни. Все узлы, связывающие человека с внешним миром, разрубаются один за другим, чтобы сохранить незапятнанной внутреннюю чистоту души [208] .

"Не лучше ли будет, спрашивает молодая монахиня настоятельницу, если я в часы отдыха не буду разговаривать ни с кем, чтобы устранить опасность совершения во время разговора какого-нибудь греха, которого я могу не заметить?" [209] . Такие люди могут жить в обществе лишь под тем условием, чтобы все, кто живет с ними, подчинялись общим для всех правилам поведения. В этой монотонности дней и в однообразии окружающих ее явлений душа, стремящаяся к чистоте, чувствует себя свободной от мирской суеты. Мелочная заботливость о ненарушимом однообразии, царящая в некоторых сектантских общинах, свежему человеку может показаться невероятной. Одежда, манера говорить, распределение времени и дел – все подчинено одному шаблону, и без сомнения, некоторые люди находят в этой однотонности необходимый для них покой.

Как на типичный пример крайностей в стремлении к чистоте, можно указать на жизнь Людовика Гонзагского. Слушатели мои, вероятно, согласятся со мною, что этот юноша в искоренении всего, мешающего его благочестию, дошел до таких проявлений, которые не могут вызвать, в нас восхищения.

Его биограф говорит, что когда ему исполнилось десять лет,

"на него снизошло вдохновение посвятить Божией Матери свою девственность, так как это, без сомнения, было бы для нее самым приятным даром. Тогда он без промедления, с радостным сердцем и со всем жаром любви, пылавшей в нем, дал обет вечного целомудpия. Св. Дева приняла жертву его невинного сердца и в награду за нее испросила для него у Бога чрезвычайную милость: не подвергаться в течение всей жизни ни малейшему искушению нарушить чистоту. Это было исключительное благоволение, которое даровалось очень редко даже самым святым людям, и тем чудеснее эта милость, что Людовик жил при дворах, где опасность падения так велика. Правда, Людовик еще с детства обнаруживал отвращение ко всему, что оскорбляло целомудрие, и старался избегать всяких отношений с лицами другого пола. Тем более достойно внимания то рвение, с каким после своего обета он прибегал ко всем средствам, чтобы защитить свою девственность от малейшей тени опасности. Казалось бы, именно для него совершенно достаточно тех предосторожностей, какие предписаны всем христианам. Но нет! В предохранении себя от искушения, в избегании даже самых незначительных поводов к нему и в умерщвлении своей плоти он зашел гораздо дальше многих других святых. Он, ходящий под особым щитом Божьего благоволения и никогда не подвергавшийся ни одному искушению, так соразмерял всегда свои шаги, точно со всех сторон ему грозила опасность.

Он никогда не поднимал глаз, ни во время ходьбы по улице, ни в обществе людей. Отказался от всяких разговоров с женщинами и от всех общественных развлечений, как ни старался его отец заставить его принять в них участие; и свое невинное тело он подверг с самого раннего возраста суровой дисциплине" [210] .

Дальше мы узнаем об этом юноше, что, "если его мать присылала к нему, (когда ему было еще только 12 лет), с каким-нибудь поручением одну из своих фрейлин, он никогда не позволял последней входить в его комнату, а выслушивал ее через полуоткрытую дверь и немедленно отпускал. Он не любил оставаться наедине даже с собственной своей матерью, происходило ли это за столом или во время разговора. Когда удалялись другие, он также подыскивал предлог, чтобы удалиться… Некоторых дам, своих родственниц, он не знал даже в лицо. А с отцом своим он установил особый договор, соглашаясь исполнять все его желания с тем, чтобы тот избавил его от визитов к дамам [211] .

Когда ему исполнилось 17 лет, он вступил в орден иезуитов [212] , несмотря на то, что его отец страстно умолял его изменить это решение, так как он был наследником графского дома. И когда, год спустя, отец его умер, он принял это как знак "особого Божьего благоволения" к нему. Своей опечаленной матери он написал несколько писем с риторическими назиданиями, как это мог бы сделать совершенно посторонний духовник. Вскоре он настолько ушел от мира, что, когда его спрашивали, сколько у него братьев и сестер, он должен был, прежде, чем ответить, припомнить и посчитать их. Однажды его духовник задал ему вопрос: не тревожится ли он по временам мыслями о своих родных? На это Людовик ответил: "Я никогда не думаю о них за исключением тех случаев, когда о них молюсь". Никто никогда не видел его держащим в руке какой-нибудь цветок или другой благоуханный предмет с целью насладиться им. Наоборот, он старался отыскать в больнице все, что имело отталкивающий вид и запах, и жадно вырывал из рук своих сотоварищей перевязки, снятые с ран. Он избегал мирских разговоров и старался перевести их на религиозные темы; более же всего любил хранить молчание. Он систематически отказывался замечать окружающие его предметы. Однажды его послали за книгой, оставленной в трапезной на ректорской скамье. Ему пришлось сначала расспросить, где обыкновенно сидит ректор, хотя он обедал в этой трапезной уже три месяца. Как-то раз во время отдыха он случайно взглянул на одного из братьев, но тотчас же раскаялся в этом, как в тяжком проступке против скромности. Молчание он считал защитой от грехов, какие легко совершить посредством слова. Худшей епитимьей для него было запрещение слишком изнурять свою плоть. Он искал случая подвергнуться ложным обвинениям и несправедливым упрекам, дорожа ими, как упражнением в смирении. Послушание его было таково, что, когда его товарищ по комнате попросил у него лист почтовой бумаги, Людовик не счел возможным исполнить этой просьбы без разрешения настоятеля, который, замещая для него Господа, должен был сообщить ему Божью волю относительно данного случая.

[207] Ссылаюсь на труд М.Мюризье (Les Maladies du sentiment religieu. Paris, 1901), который считает достижение внутреннего единства основным источником всей религиозной жизни. Но этим же свойством объединять всю душевную жизнь и подчинять себе все остальное обладают все вообще глубокие стремления к идеалу, как религиозные, так и нерелигиозные. Из книги же Мюризье можно сделать заключение, что таково свойство одной лишь религиозности, как таковой, независимо от ее психологического содержания. Я надеюсь, что в моем настоящем труде мне удастся убедить читателя, что в религиозных переживаниях чрезвычайно важно их содержание, которое является для них более характерным, чем та или другая психологическая форма. Несмотря на все это, я нахожу книгу Мюризье в высшей степени заслуживающей внимания.


[208] "Когда слуга Господень (говорит Сюзо о самом себе) при первых шагах своей духовной жизни очистил надлежащим образом свою душу через покаяние, он наметил перед собою три круга, в которых замкнулся, словно в духовных окопах. Первым кругом были для него его келья, его часовня и церковные хоры. Только внутри его он чувствовал себя в полной безопасности. Вторым кругом был монастырь до его наружных врат. Третий и последний круг – монастырские врата, – и здесь он должен был уже соблюдать величайшую осторожность. Когда же он выходил за пределы этих трех кругов, он чувствовал себя диким зверем, который вышел из своей берлоги, и которого со всех сторон преследуют охотники; и здесь ему приходилось напрягать всю свою ловкость и всю бдительность" (The Life of the blessed Henry Suso by Himself, translated by Knox. London, 1865, p. 168).


[209] Vie des premières religieuses Dominicaines de la Congrégation de St. Dominique à Nancy. Nancy, 1896, p. 129.


[210] Meschler. Жизнь св. Людовика Гонзагского. Французский перевод. Lebrequier, 1891, p. 40.


[211] Ibid., p. 71.


[212] В своей детской записной книжке он восхваляет монастырскую жизнь за ее свободу от греха и за те нетленные сокровища, которые можно в ней накопить, сокровища, представляющие собой "такую заслугу в глазах Бога, которая делает Его нашим должником на вечные времена" (Loc. cit., p. 62).