Изменить стиль страницы

в колхозе считались с этим — ведь в обычные дни Петуня ломит за четверых. А вот вскоре после войны, когда он попал на лесозаготовки, с ним обошлись круто: за невыход на работу в ударный месячник Петупю судили. Но и вернувшись издалека, Петуня остался верен себе.

— А не боишься, Никитич, что снова закатают? — подтрунивали над ним мужики.

— Нет, ребята, не боюсь. Рабочий класс отдыхает, и правильно делает. Производительность выше.

Вот какой был этот Петуня — бульдозер!

В позапрошлом году поздней осенью — это был первый год хозяйствования Анания Егоровича — Петуня заявился в правление колхоза и сказал:

— Так что все, товарищи. Наробился. Пусть бригадир зря сапоги не топчет. — И вслед за тем предъявил справку от районного врача:

«Гр-н Девятый П. Н. страдает хроническим суставным ревматизмом нижних конечностей. Нуждается в систематическом лечении…»

Все как полагается.

И вот сейчас, приближаясь к усадьбе Девятого, Ананий Егорович только головой покачивал: бог ты мой, что наворочал с больными ногами старик. И все это за какие-нибудь полтора года!

Дом перекрыт заново; позади дома новая баня с погребом; изгородь, которой обнесена усадьба, тоже новая, со столбовыми воротами, окрашенными коричневой краской.

Откуда у Петуни взялись достатки? Пенсии он не получает, со стороны копейка тоже не поступает: век жиоет без детей, вдвоем со старухой. Неужто все это за счет приусадебного участка? Да, Апанию Егоровичу приводилось слышать, что Девятый торгует на лесопунктах и выручает немалые деньги, но раньше он как-то не придавал значения этим разговорам. Мало ли что болтают в деревне. А вот сейчас, разглядывая усадьбу, он понял: люди говорили не зря.

Все у Петуни было подчинено рынку. Вместо маленькой грядки с луком, какие водятся при каждом доме, тут была целая луковая плантация. И уж лук так лук — не чета колхозному: перо синее, сочное, разметалось по грядкам точно жирная осока, а луковицы до того крепкие да ядреные — будто репа. За грядами лука парники с огурцами — овощью, тоже пользующейся большим спросом и все еще как следует не освоенной здешними колхозами, — а затем шла длинная гряда с картошкой. И все, никакой тебе полоски с рожью или ячменем, ни лоскутка с вико — овсяной смесью, как это заведено у других колхозников.

И еще вот на что обратил внимание Ананий Егорович.

У Петуни был возделан буквально каждый вершок. Заулка, как у других домов, нет. Дровник и баня вынесены за изгородь, позади дома. И даже дорожка от крыльца к воротам, надвое рассекающая гряды с луком, настолько урезана, что по ней не проехать на телеге.

«Да, — невесело подумал Ананий Егорович, — вот что начертоломил старик. Горбом. За каких-то полтора — два года. И живет — помощи не просит… А мы, пятнадцать лет мы поднимаем колхоз…»

Он резко дернул на себя сырую, еще не просохшую от дождя калитку и в то же время услышал, как в доме заскрипели ворота. На крыльцо вышел хозяин — матерый старичище, без шапки, нагладко остриженный, в овчинном полушубке внакидку, в низких валенках.

— Не встречаю гостя. Шарниры в ногах рассохлись, — объявил он прямо с высоты.

Из открытых сеней с лаем выскочила пестрая мохнатая собачонка и бросилась под ноги поднимающемуся на крыльцо Апаиню Егоровичу.

— Жулька, пропасть, — вяло прикрикнул Петуня. — Брысь.

Собачонка тотчас же смолкла, завиляла хвостом, потом принялась обнюхивать ноги Анания Егоровича.

— Так, пустое место. Для веселья держим, — сказал Петуия, снисходительно кивая на собачонку. — В избу зайдешь аль спешишь?

— Спешу.

— Ну, сам знаешь. А я сяду. — И Петуня, держась руками за косяк ворот, тяжело опустился на порог. — Ньшче в сырость эту только мурашами и спасаюсь. Баба гдето опять пошла зорить муравейники.

— А лук не помогает?

— Чего? Лук? Нет, не помогает. Да я и не люблю его, лук-то. У меня и баба худо ест. Трава, — скептически добавил старик.

— А я думал, ты большой любитель до зелени. Вон ведь у тебя какие плантации!

— Не, это не для себя. Для продажи ростим, — опять с простодушной откровенностью ответил Петуня.

Ананий Егорович начал терять терпение:

— А совесть как — ничего? Не трудно на старости лет торговлишкой заниматься?

— Трудно. С лошадями трудно. Видишь, сколько пера-то навалило? А бригадира сколько ни проси — без бутылки не чует.

— И поишь?

— Пою. Попервости было с хвоста отоваривал, а нонече с копыта. Дороговато, — вздохнул Петуня.

— Ну, вот что, товарищ Девятый! Ты эту лавочку прикрывай скорее, а нет — мы сами прикроем.

— Не прикроете, — по-прежнему спокойно возразил Петупя.

— Прикроем. Да еще как! Что ж ты думаешь, смотреть будем, как частник под крышей колхозной орудует? Раз совести нету, найдем меры.

Петуня помолчал.

— Ты вот все на совесть напираешь… — Петуня опять помолчал, порастпрал колени, согнутые под прямым углом, потом вдруг улыбнулся. — А с совестью, надо быть, так, председатель. Тут в одном колхозе старик со старухой живут. Одни, бездетные. Ну и случись со стариком авария — заболел, значит. Старуха, известно дело, в слезы: «Как жить будем? В доме ни копейки». — «Ничего, — говорит старик, — проживем. Денег у нас нету, да зато совести много. Сколько, говорит, мы с тобой этой совестито за двадцать девять лет заробили? Пойди, говорит, нагреби мешок в амбаре да ступай в магазин…»

— Может, отложим сказку? — перебил Ананий Егорович, хотя и без прежнего запала.

— Нет уж, дослушай, — сказал Петуня. — Сказка невыдуманная… Ну, взвалила старуха мешок с совестью на спину, пошла в магазин. А через час возвращается. Плачет: «Не берут, говорит, нашу совесть. Деньги требуют». «Тогда, — говорит старик, — иди в колхоз. Там совесть выдавали. Там и отоварят». И там не отоварили…

Ананию Егоровичу ничего не оставалось, как молча проглотить Петунину притчу. А что он мог возразить? Что бы он сам делал на месте этого старика! И если уж говорить откровенно, то этот старик даже правился ему.

Нравился своей откровенностью и прямотой.

Петуня и по поводу завтрашнего воскресника не стал юлить.

— Нет уж, не рассчитывай, — сказал он. — Кабы коровенка была, я бы, может, еще поднатужился, а коровенки нету-кому охота жилы рвать?

Опять коровья проблема! И это в колхозе, который буквально утопает в траве. Каждый год десятки, сотни гектаров, а если подсчитать все ручьи, и тысячи уходят под снег, а добрая половина колхозников не имеет коровы. Ну не дико ли? А разгадка простая. Десять процентов на трудодень от общей массы собранного колхозом сенавот оплата труда. А что это значит? А это значит, что колхозник, чтобы заработать на свою корову, должен поставить сена по меньшей мере на восемь — девять короо (из расчета две тонны на голову) — вещь пока совершенно немыслимая даже при наличии достаточной техники.

Понимают ли это в колхозах? Понимают. И каждый председатель так или иначе пытается обойти этот порядок. Но тут раздается грозный окрик районного прокурора или секретаря райкома: «Не сметь! Антигосударственная практика! Поощрение частного сектора…»

И вот «государственная» практика торжествует: осенью еще часть колхозников лишается своей кормилицы (какая же жизнь в деревне без коровы!), весной в колхозе наступает падеж скота от бескормицы, и с каждым годом все труднее и труднее становится посылать людей на сенокос…

Вечерело… Наконец-то ветер разогнал сырой облажиик, и за деревней, по-над лесом, красной рекой разлился закат. Впервые за многие дин.

Аканий Егорович устало шагал обочиной улицы, и думы у него были невеселые. Вот он обошел почти треть деревин, побывал чуть ли не в каждом доме, уговаривал, убеждал, стыдил… А чего добился? Выйдут ли завтра люди на силос?

На деревне шла обычная для этого часа жизнь. По заулкам, мелькая белыми икрами, сновали хозяйки — кто с ведрами, кто с травой, — помыкивали изредка коровы, стучали топоры на новых строениях — долго теперь, до самой темени не смолкнет эта вечерняя перекличка топиров, а по лужам, до краев налитым краснпной, шлепают босоногие ребятишки — бледные, выцветшие от долгих дождей, как от немочи.