Изменить стиль страницы

Через накрепко запертый спящий городок, затем — по узкой дороге, вьющейся между стенками, пока деревья не поредели и не остались за спиной, а впереди не открылись обнаженные вершины холмов, особенно суровые в этот час.

А вдруг овца ждет меня под какой ни есть, но крышей? В начале пятидесятых фермеры часто оставляли овец ягниться прямо на лугах, не считая нужным отвести их хотя бы в сарай. Выпадали счастливые случаи, когда я просто смеялся от облегчения, увидев выгородки в теплой овчарне, а то и уютные убежища, сложенные из тючков соломы. Однако на этот раз сердце у меня упало: въехав во двор, я увидел, что из дома навстречу выходит мистер Уолтон с ведром воды в руке. Он сразу зашагал к воротам.

— Она что — снаружи? — спросил я с вымученной небрежностью.

— Угу, вон там. Близехонько.

Он указал в дальний конец поросшего папоротником пастбища на нечто мохнатое и неподвижное. Да уж, близехонько! Я брел по заиндевелой траве, нагруженный сумкой с инструментами и акушерским комбинезоном, а беспощадный ветер хлестал меня, заимствуя поистине сибирский холод от длинных сугробов, еще сохранявшихся у стенок и после наступления йоркширской весны.

Я разделся и, встав на колени позади овцы, поглядел по сторонам. Мы находились на самой крыше мира, и широкий вид на панораму холмов и долин, где серели фермерские дома и струились по галечникам мелкие речки, был прекрасен, но манил бы куда больше, будь сейчас жаркий летний день и готовься я отправиться на пикник со всем моим семейством.

Я протянул руку, и фермер положил мне на ладонь крохотный обмылочек. Мне всегда казалось, что их специально держат для ветеринаров — эти остатки мыла, предназначенного для мытья полов, такие маленькие и твердые, что толку от них не было никакого. Я обмакивал обмылочек в воду и тер, тер, но так и не получил достаточного слоя пены, чтобы защитить воспаленную кожу. Я ввел руку в овцу, под аккомпанемент жалобных «ой» и «ох» добрался до шейки матки, а фермер поглядывал на меня со все большим удивлением.

Нашел я то, чего меньше всего хотел найти: там плотно застрял единственный крупный ягненок. Два ягненка — это норма, не редкость и три, но единственный ягненок ничего хорошего обычно не сулит. Распутывать двойни и тройни я просто, люблю, но если застревает единственный — это означает, что проход для него слишком тесен. Большого ягненка необходимо дергать и тянуть с величайшей осторожностью — очень долгий и утомительный процесс. К тому же давление нередко убивает такого ягненка, и его приходится извлекать с помощью эмбрионотомии или кесарева сечения.

Смирившись с тем, что мне предстоит неизвестно сколько времени оставаться скорченным в три погибели под режущим ветром, я просунул кисть как мог дальше, сунул палец в рот ягненка и с радостью ощутил под ним движение теплого язычка. Ну он хотя бы жив! Воспрянув духом, я начал обычный ритуал: воспользовался смазывающим кремом, нащупал крохотные ножки, набросил на них петли и присел на корточки передохнуть. Оставалось только провести головку сквозь тазовое отверстие. Решающий и коварный момент. Если получится, полный порядок, если нет — беда. Мистер Уолтон оттягивал шерсть от влагалища и молча наблюдал за мной. Хотя вся его жизнь прошла среди овец, в подобных случаях он оказывался бессилен: как у большинства фермеров, руки у него были широкими, мозолистыми, с пальцами, точно бананы, и ввести такую руку в овцу было просто немыслимо. Моя небольшая кисть, «дамская ручка», как они ее называли, была истинным благословением.

Я зацепил указательным пальцем глазницу (выбор был между ней и нижней челюстью, очень хрупкой) и начал тянуть с неописуемой бережностью. Овца поднатужилась, придавливая мою кисть к тазу — не так сильно, как корова, но все равно крайне болезненно, я широко разинул рот, продолжая тянуть, прилаживаться, изгибать пальцы, пока головка не проскочила костяное кольцо таза. У-у-ф!

Довольно скоро наружу показались копытца, ножки, нос — и я осторожно положил ягненка на траву. Он немного полежал, нюхая холодный мир, в котором очутился, а потом энергично затряс головой. Я улыбнулся: самый обнадёживающий признак.

Я вступил в очередную борьбу с обмылком, затем фермер безмолвно протянул кусок мешковины, чтобы я вытер им руки. Обычная процедура в те дни. Полотенца на фермах были предметом роскоши, и я понимал фермершу, если она жалела чистое полотенце для человека, который перед этим шарил внутри коровы или овцы. Гораздо чаще предлагалась застиранная тряпка, а то и пустой мешок. Тереть воспаленную кожу мешковиной я не решился и только легонько провел по рукам, а потом вдел их в рукава пиджака еще влажными.

Овца ответила на пронзительный зов своего малыша мягким басистым блеянием, так хорошо знакомым, поднялась на ноги и принялась усердно его вылизывать, а я стоял, забыв про холод, и слушал их разговор, как всегда завороженный великим чудом рождения. Тут ягненок, видимо решив, что напрасно теряет время, поднялся на ножки и, пошатываясь, затрусил к молочному роднику, а я с довольной улыбкой направился к машине.

После завтрака меня вызвали «почистить» корову — извлечь послед. И вновь борьба с каменным обмылком, а затем мне предложили мешок. Только на этот раз из-под картофеля, так что я припудрил свои болячки сухой землицей. На исходе утра после ректального исследования беременной коровы я мог бы воспользоваться невероятно грязным «полотенцем для коровника», усыпанным астрономическим количеством патогенных микроорганизмов, но предпочел мешковину.

Когда я въехал во двор Джорджа Биррелла, руки до плеч горели огнем, но я знал, что тут меня ожидают не новые испытания, а, напротив, райское блаженство.

Я до сих пор не знаю, какую позицию по отношению к полотенцам занимал сам Биррелл или его супруга, но у его матушки, старой миссис Биррелл, взгляды на этот вопрос были самые твердые. Кончив зашивать коровье вымя, я весь в брызгах крови выпрямился над булыжником в приятном ожидании. И не обманулся. Словно по сигналу, старушка вошла в коровник в сопровождении четырехлетней Люси, младшей из внучек. Бабушка Биррелл поставила на булыжник доильный табурет, а на него положила аккуратно сложенный прямоугольник чистейшего свежевыглаженного полотенца, а на полотенце опустила шарик дорогого лавандового мыла в запечатанной обертке. Картину довершило сверкающее алюминиевое ведерко с горячей, исходящей паром водой. Ничего прелестнее я в жизни не видел.

Я благоговейно вскрыл обертку, взял мыло, которого еще не касались ничьи пальцы, опустил пылающие руки в воду и, пока намыливал их, вдыхая лавандовый аромат пышной пены, просто ворковал от восторга. Фермер бесстрастно стоял рядом, хотя его губы, пожалуй, подергивались чуть насмешливо, но бабушка Биррелл и Люси следили за моим омовением просто как завороженные.

У Бирреллов всегда бывало так, и я радовался, хотя и не мог понять, чем объясняется такая благодать. Возможно, Зигфрид был не слишком не прав, когда утверждал, что я нравлюсь старушкам — он вечно подтрунивал над моим «гаремом» из дам, разменявших восьмой десяток, которые настаивали, чтобы их собак лечил только я. Но в чем бы ни заключалась причина, я упивался покровительством бабушки Биррелл. По ее мнению, мне было положено все самое лучшее. Мистер Хэрриот не должен знать отказа ни в чем.

Как-то утром в субботу Зигфрид перебросил мне через стол номер «Дарроуби энд Холтон таймс».

— Боюсь, Джеймс, тут для вас есть грустная новость, — сочувственно произнес он, указывая на столбец.

Это были оповещения о кончинах. «Миссис Марджори Биррелл, 78 лет, возлюбленная супруга покойного Херберта Биррелла…» Я дочитал до конца с нарастающим ощущением потери, с горьким сознанием, что еще чему-то хорошему пришел конец.

Зигфрид сочувственно улыбнулся мне.

— Ваша приятельница с чистыми полотенцами?

— Да. — Чистые полотенца были ее выражением дружбы, и я знал, что сохраню о ней самую дружескую память. Мне представилось, как она в цветастом переднике стоит с Люси возле табурета. Она принадлежала к тому поколению фермеров, на долю которого выпали тяжкие годы перед войной, и ее худая, чуть сгорбленная фигура и морщинистое лицо свидетельствовали о трудных временах. Такие лица были у очень многих йоркширских стариков и старух — суровые, но добрые. Я понял, что мне будет очень ее не хватать.