Колкий подлесок щекотал голые ноги, мелкие веточки впивались в отвыкшие от босяцкой жизни подошвы, солнечные лучики, пробиваясь сквозь кроны деревьев, слепили глаза. Дышалось легко, хотелось петь от ощущения свободы и волн счастья, накатывавших на меня, заставляющих забыть и о страхах прошедшей ночи, и о мести, и обо всем плохом.

Чего уж потом я не видела в своей жизни: и пустыни Африки, и джунгли Амазонии, и моря и океаны, и дивные острова, но ничего красивее нашего леса так и не встретила. Тот день я помню с той отчетливостью, с какой помнят свои детские годы дряхлые старики: и то, как ветер раскачивал верхушки сосен, отчего стоял легкий гул в вышине, и то, как заячья капустка, вылезшая из-под еловых корней, держала в своих серединках по капельке росы, и даже дробный стук дятла (как он то приближался, то отдалялся) мне слышится и посейчас. Пишу эти строки — и не могу сдержать слез умиления, хотя скоро будет уже год, как я опять живу дома и разделяют меня с этим лесом уже не тысячи миль, а всего лишь несколько сот шагов — выйди только из замка, пробеги через поле и очутишься в детстве…

Сорок лет — срок для леса ничтожный. И страшно лишь то, что я уже не та, не те уже и поступь моя, и мой взгляд, когда-то умевший одновременно заметить и сгнившее дерево, и лишайник, и мох, которые когда-то делали в моих глазах лес только более привлекательным и чудесным, а теперь вызывают раздражение и желание наказать лесника за неряшливость.

Но тогда это был все еще лес моего детства. Лес, полный гоблинов и эльфов, наполненный звуками таинственными и необъяснимыми, лес, в котором все принадлежало и подчинялось только мне, существовало только для того, чтобы удовлетворять мою жажду счастья.

И даже Волчий лог, куда я дошла так быстро и так незаметно для себя, что даже вскрикнула от страха, когда оказалась на краю распадка, выглядел не мрачно, а так торжественно, что мне на мгновение показалось, что я из леса разом попала в собор — до того величественно звучала здешняя тишина, напоенная запахами луговых трав, рассыпанных в многоцветье по всей низине, как на полу, стиснутая отвесными стенами сначала коричневого от глиноземья оврага, потом пересеченными ядрено-зеленой полосой дерна и уже вздымавшимися плотно сомкнутыми кронами елей, вонзающихся в кудрявые облака острыми пиками своих неукротимых вершин.

Я встала на краю лога, очарованная и околдованная этим местом. Я забыла в тот момент, что не только была однажды здесь, но сражалась возле этого самого ручья не на жизнь — на смерть со зверем диким и беспощадным. Стояла и наслаждалась нерукотворным собором очень долго, пока какой-то звук, едва слышный и нестрашный, которому я в тот момент и значения-то не придала, не вывел меня из оцепенения и не заставил сделать шаг вперед и осторожно ступить вниз…

7

— София! — раздался голос сзади. Обернулась — и…

… кубарем покатилась вниз, больно рассекая кожу и торчащие из глинозема коренья, биясь о камни, слыша, как трещит и рвется на мне платье. Ударившись головой о что-то лежащее на дне, я потеряла сознание.

Очнулась от того, что кто-то шершавой рукой гладил мое лицо. От ладони пахло дымом и потом. Резко дернула головой, открыла глаза.

Антонио.

Я даже не смогла удивиться этому. На какое-то мгновение мне показалось, что все повторяется опять: я стала на год младше и вновь вывалилась из Волчьего логова, а Антонио продолжает меня спасать…

Потом я вспомнила, что теперь я — синьора, что живу я в замке, а он — простой деревенский кузнец… Нет — углежог, которого я заслала на все лето в лес. Вспомнился граф, его невыполненная угроза прийти ко мне ночью… как я решила отомстить ему уходом к углежогу…

Антонио…

Я должна была улыбнуться ему, ибо лицо его, дотоле встревоженное, вдруг разгладилось, и он ласково прошептал:

— София! Девочка моя!..

Я приподняла подбородок, подставляя губы для поцелуя.

Он сразу понял меня и, весь напрягшись, стал медленно опускать свое лицо к моему. И рука его, дотоле лишь лежавшая рядом с моим телом, тронула мое плечо, проскользнула пальцами сквозь прореху в рукаве, нырнули под мышку, дразня плоть мою легкой внутренней дрожью, которую он и не пытался унять, ибо губы наши уже соприкоснулись и огненно-влажный язык его тронул стык моих ланит.

Глухое рокотание сбоку заставило меня сжаться. Я сразу узнала голос волка, но впервые в звуке голоса его мне послышалось что-то ужасное.

«Надо прекратить!» — мелькнуло в моем сознании.

Но Антонио не понял этого. Он, как и все мужчины, обнимающие женщин, жил не разумом, а естеством. И потому вторая рука его уже легла мне на бедро, а первая в поисках шнуровки заскользила от плеча к груди, треща рвущимся шелком и больно корябая мне кожу шершавой ладонью.

Я словно проснулась. Сразу ощутила тяжесть в своих чреслах, вонь смеси лука с самогонным перегаром, бьющими из его рта в мой нос, каплю чужой слюны в уголках своих губ.

И тогда я закричала. Закричала дико, по-звериному, надсадным воем своим выражая и боль, и протест, и мольбу о помощи. А руки мои при этом молотили его по огромным, вздымающимся надо мной под самые облака бокам, ноги бессильно трепыхались по траве, выискивая точку опоры, чтобы сбросить, свалить с себя это рвущееся внутрь меня животное.

Ему бы опомниться, отпустить меня — и пусть даже извиниться и, отвернув морду в сторону, дать понять, что не желал сделать мне больно, не хотел испугать.

Но он молча сжимал мое тело, вдавливал меня в мокрую траву и как-то уже чересчур по-хищному хрипел при этом, наслаждаясь ощущением моих нагих ног, между колен которых проник уже его кулак и с силой раздвигал в стороны.

Боль и ненависть к Антонио были столь сильны и невыносимы, что я потеряла сознание. Но перед тем, как глаза мои закрылись и душа моя нырнула в темноту, я увидела над головой Антонио волчью морду и застывший вокруг лиловой пасти костяной оскал зубов…

8

Фу, как противно вспоминать об этом!..

Сколько раз я слышала от женщин, как насиловали их, и сколько раз порывалась рассказать об этом случае с собой… но всякий раз замолкала, не могла разжать губ. Не от стыда, нет… от чувства мерзости и тошноты, накатывающих на меня с такой силой, что меня порой выворачивало от первых же слов…

Мой топороносый никогда бы не позволил себе совершить подобное. Он был из другого теста…

1566 год от Рождества Христова. Второй раз я увидела его в замке Леопольдо Медичи, стоящим в толпе придворных, как равный с ними. Был он одет в темно-фиолетовый камзол с в меру большим белым жабо и в такой же темно-фиолетовой испанской шапочке с красиво уложенным белым пером какой-то заморской птицы, перехваченным переливающей жемчугами заколкой. Затянутые в белые чулки ноги его были безукоризненно ровные, красивые, как у античных скульптур из коллекции синьора Мозаретти, подарившего за ночь любви со мной мужу моему целый погреб различных вин и прекрасные две немецкие давильни с выточенными из можжевельника винтами и каменными стоками, по которым бежит, пенясь и благоухая, виноградный сок.

Я поднималась, опираясь на руку Жака, по широкой мраморной лестнице, на которой, как водится теперь, не лежало длинных ковров, о которые спотыкаются современные дамы. Я шла степенно, но каблуки мои, нарочно подбитые маленькими подковками, звонко звякали, отражаясь эхом от каменных стен, которые еще не успели завесить гобеленами. Потому лица всех мужчин — и моего топороносого тоже — обернулись в нашу сторону, едва только я вступила на вторую ступень.

Все они заулыбались нам, стали махать руками, кто-то что-то произнес приветливое.

Но я не слышала никого, не видела. Я не отрывала глаз от мужчины, который был так смел, что едва не расстегнул гульфик на улице передо мной. Этот человек искренне желал меня, я это точно знала. Но теперь ко мне медленно приближалось лицо надменное, чужое, без капли интереса в глазах.

«Они — двойняшки, — поняла я. — Иначе быть не может. Не бывает одинакового уродства. Красавчиков, похожих друг на друга, — полно. А чтобы два таких человека, с такими носами и одного возраста… Нет такого не бывает».