И при этом подмигнул, старый хрен. Морда у него была самая, я вам скажу, разбойничья. К тому же и глаза одного не было. Правого. А на левой щеке был основательный, но очень давний шрам.
Я сделала вид, что не поняла намека и, отхлебнув еще вина, спросила:
— Мне синьора София по душе. Видел я ее года два назад по пути из Рима в земли Аламанти. На этой самой дороге. Очень красивая женщина.
— Красивая-то красивая, — согласился харчевник, — да только не про нашу с вами, синьор, честь.
— Это как? — сделала я вид, что оскорбилась, и, привстав из-за стола, вытащила из ножен свою верную шпагу на половину. — Как смеешь, червь?!
— Смею, ваша честь, еще как смею, — ответил, ничуть не смутившись, харчевник. — Вы — еще юноша. Синьоре Софии в дети годитесь, а я с ней в ее молодости встречался. Познакомился основательно.
Протыкать шпагой брюхо этому прохвосту и объясняться потом с судейскими чиновниками герцога мне было не на руку, потому я сунула шпагу назад в ножны и спросила голосом пьяным, будто меня и вправду развезло:
— Что такое? Ты знаком с синьорой Софией, червь?
Харчевник печально улыбнулся в ответ и, скинув в большую лохань грязные кружки из-под вина, которые принес ему слуга, собравший их со столов, принялся их полоскать в грязной воде. Находящиеся в этом доме чревоугодники разом притихли. Судя по всему, жители Сан-Коро были охочими слушателями харчевника, а тот слыл среди них великолепным рассказчиком.
— Все знают, что в далекой молодости своей был я разбойником и орудовал с шайкой сотоварищей на этой вот самой дороге…
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
София встречает Лепорелло
Джакомо стал разбойником по призванию, которое ощутил в себе еще в детстве, когда в обычной мальчишеской драке из-за какого-то, теперь забытого пустяка он свернул шею своему погодку. А потом, когда по приказу синьора мальчишку лупцевали розгами за убийство невинного дитяти, юный злодей поклялся сам себе, что отомстит хозяину за боль и унижение. Год спустя он шел с покоса, неся на плече косу отца, который решил завернуть по пути в кабачок дабы выпить там толику вина, и встретил синьора, бывшего навеселе и возвращающегося короткой тропинкой пешком от зазнобушки из соседнего села. Косой той мальчик ударил хозяина так точно и с такой силой, что острие воткнулось в шею и, пройдя легкие, пронзило сердце. Синьор умер сразу, не мучаясь. А вину за смерть его возложили на мужа той самой бабенки, к которой, как знали в округе, синьор захаживал уже года два. И крестьянина повесили. По закону, в присутствии приехавшего от Неаполитанского короля судьи и множества свидетелей.
Тогда Джакомо (так еще звали мальчика, совершившего уже второе убийство и оставшегося безнаказанным) понял одну простую мудрость: бояться никого нельзя, а более всего нет смысла бояться Бога и карающей справедливой длани его. Если Бог позволил казнить и не дать прощения такому безвинному теленку, как повешенный рогоносец, то ему — способному в тринадцать лет совладать со взрослым мужчиной — на роду написано быть героем. Мальчик стал грубым и наглым с тех пор, огрызающимся и на родителей, и на всех, кто говорил ему хоть слово поперек. Иногда его крепко били за это, но никогда не могли заставить делать то, чего он не хотел. Упрямство и жестокость его были признаны всеми, в конце концов, как свободолюбие и, как ни странно, через год после смерти синьора стал Джакомо среди крестьян человеком уважаемым. А уж парни из окружающих сел и даже из города почитали его и вовсе своим вождем.
Случилось раз крестьянам поссориться с молодым синьором — старшим сыном убитого год назад любителя чужих жен. И причина-то была пустяковая — пообещал в день получения наследства новый хозяин сократить число барщинных дней на весну, да сам же от своего слова отказался. Молод был синьор, грамотен чересчур — в Падуе в университете три года проучился. Собрал народ на площади у сельской церкви и стал объясняться: вы, мол, на меня весну плохо работали, спустя рукава, потому поля мои едва вспаханы, не засеяны, а в вашей земле уже лежит зерно, потому те два дня, на которые я сократил вам барщину, я прошу вас поработать и засеять мне поля.
Ну, кто так разговаривает с рабами? Кто просит тех, кого волен и плеткой пороть, и при случае убить без сожаления? Гаркнул бы, как делал его отец, пригрозил бы приводом на постой трех десятков солдат герцога, выпивох, едоков отменных и до чужих баб охочих — мигом бы крестьяне время нашли засеять поля синьора, да и подарок бы какой принесли — чтобы не гневался. А тут услышали объяснения да оправдания, обнаглели — и прямо на площади загалдели:
— Ты, хозяин, — слову своему не хозяин! Ты обещал барщину сократить!
И даже:
— Ты нам тогда плати за работу — засеем.
Джакомо оказался в толпе горлопанов, но сам не орал. Он слушал всех, смотрел на посеревшего от страха молодого синьора и думал:
«Почему я — такой умный, такой сильный, такой смелый — должен служить такому слизняку? Почему эта грязная серая сволочь чувствует себя сильнее синьора? — И тут же отвечал. — Потому что и синьор, и его рабы — все хотят справедливости. А справедливости для всех не бывает. Для того, чтобы много чего-то имел один, надо, чтобы этого всего не было у остальных. Синьору дано много от предков, — я же все, что нужно мне, возьму сам».
Решив так, Джакомо протолкался сквозь толпу и как гаркнул в людское месиво:
— Работать, сволочи! Сейчас же! А кто будет болтать — порешу!
Глянул звериным оком на людей — те и поняли сразу: этот сомневаться не станет, вправду порешит.
И разошлись…
В течение дня засеяли все поля синьора. А Джакомо поднесли крестьяне подарок: бочку токайскогс вина трехлетней выдержки. За то, что образумил народ, не дал ему мятеж устроить, спас от прихода солдат герцога, с которыми шутки плохи.
С тех пор стал Джакомо правой рукой молодого синьора, участником его утех и поверенным в сердечных делах, а в глазах крестьян поднялся уже на такую высоту, что всякий, даже старик, при встрече с ним снимал шляпу и кланялся.
Все бы ничего, но спустя год случилось несчастье с молодым синьором: влюбился. Да не в кого-нибудь, а в простую крестьянку, единственными достоинствами которой были смазливое личико и легкость, с которой она, упав на спину, раздвигала ноги. Задрал ей раз подол синьор, потом другой раз, третий — и вдруг подарил давалке слоновой кости гребень, потом — пять лент разных цветов, ножницы… И наперснику своему Джакомо по ночам признавался, как тоскует без ветреницы, хочет ввести в дом свой на правах хозяйки.
Того не понимал знатный дуралей, что для Джакомо слова подобные — нож по сердцу. Дрянь какая-то, потаскуха, ничтожество, которое кто только не лапал и не заваливал то в курятнике, то в свинарнике, станет синьорой только потому, что этому недоумку, так и не научившемуся обращаться с крестьянами и во всем полагающемуся на Джакомо, захотелось вставлять свой кляп в насквозь протертую дыру не просто так, а обязательно после церкви. И эта сикуха, тварь подколодная, станет хозяйкой всех этих несметных богатств синьорского рода, будет командовать тысячами крестьянских душ, повелевать Джакомо!
Нет, такого позволить Джакомо не мог. Убивать молодого синьора он не стал, а потаскушку прижал в темном углу овина, куда она согласилась прийти, чтобы проверить крепость его свечи, да там и придушил.
Все бы сошло, да оказался в том овине не замеченный Джакомо пьяный старик. Тот видел, как барахтался верный слуга хозяина с той, кого деревне уже порочили невестой синьора, ибо дело было утром, а в полдень должно было состояться сватовство. Выполз старик потихоньку в дыру у пола овина, а там, встав на ноги, увидел собственную жену со скалкой в руке — и все спьяну ей рассказал. Баба полосанула языком по селу — и к тому моменту, когда нашли блудницу в овине бездыханной, всякий уж — даже сам синьор — знал, что последним видел живой невесту хозяина Джакомо. Стало быть, он и убил девку.