— В Ташкент вот хотел ехать.

Не расслышал или сделал вид, что не слышит, — сказал:

— Лицензия нужна.

Потом нам разобъяснили, нашлись люди, что он давно уже на дядькино место зарится, на ростомовское. Широко расставив ноги, он смотрел поверх Чрагтата и Военных холмов — до Большого Ачаркута всё здесь было его, весь лес, все частоколы, сложенная во дворе Симона поленница… Всё — достаток и всё — его. Он сказал:

— Нужна лицензия.

А мы ему:

— Ежели ни о чем другом не говорить, а только из хозяйственных соображений — столько черепицы зря пропадает, стена вот-вот рухнет, вся черепица погибнет.

Он смотрел поверх нашей головы, обозревал лес — ферму у него отобрали по письму какой-то несчастной доярки, то есть налицо жалоба была — исполком отнял у него должность, и теперь он дожидался новой.

Мы сказали:

— Пусть приедет и скажет, что не будет жить, но пусть хотя бы увидит, что добро пропадает, хотя бы черепицу пусть снимет, сложит где-нибудь. В своё время наш отец десять копеек за штуку платил. Специально в Тифлис ездил корову продавать. — И мы задрали лицо, похлопали глазами и развели руками. — Пусть хоть черепицу сложит, а то что за положение у нас, — пожаловались мы, — ни помощника, ни человека на подхвате, свинья вон с ножом в брюхе убежала, некому было подсобить.

Отобрал у него прут, достал из кармана нож, стал стругать, что ему говоришь, что камню — всё одно. В школе, говорят, ни одного стихотворения наизусть не учил, чтобы разозлить барышень-учительниц, сокращал, так читал. И вот ведь, не сказал — обидно, дескать, что до наших всё ж таки обильных, сытых денёчков не дожил наш отец и их дед, после войны в лапы голода сразу угодил, обезножел; не сказал, что хоть и потехой для всего народа был, а всё же ему дед родной — как мать сейчас «ахчи» назвал, так и деда вспомнил обидным прозвищем, каким его в народе звали, сказал:

— Думаешь, Пыльный дед до Тифлиса дотопал?

Тэван пожал плечами:

— А где же он деньги на черепицу взял, тогда ведь деньги в Тифлисе только были?

Расхохотался (Старший Рыжий):

— Очень сомневаюсь.

Сидя на тахте с вязанием в руках, прямая, как палка, чёрная стерва на минуту предалась блаженству.

— Сынок, — сказала, — твой отец Акоп когда лежал в войну в госпитале в Тифлисе, мы с дедом поехали проведать его, дед-то не мужчина уж был, но всё же хоть вид мужской, а я вас троих уже имела, но как девочка была, деда с собой взяла, милый, нашли мы больницу, а этого-то уже вылечили и обратно отправили. Хочу сказать, если б деда со мной не было, я бы одна больницу не нашла.

Крепкой красной шеей крутанул, сверкнул на мать глазами, сказал:

— Ты к Акопу в Тифлис не ездила.

Улыбаясь блаженно, сказала:

— Ты уже был, милый, но вряд ли помнишь, мал был, этот, что рядом с тобою, должен бы помнить.

Рыжий не ответил, и стерва, трёх взрослых мужчин мать, прикрыла рот рукой и замолчала, как покорная барышня.

Хлопнул прутом по голенищу, сказал:

— В Ташкент, значит, собрался.

Их русская невестка, Младшего Рыжего жена, как услышала слово «Ташкент», живо выскочила из дому, мол, я тоже иду, переводчицей вам буду — ребёнка отшвырнула, цветастую шаль на плечи накинула и выскочила — всё в секунду. Она так боялась, что её не пустят, что откажут, что уже плакала, а желание идти было так велико и надежда — а вдруг да пустят — так сильна, что глаза её блестели, — поправляя шаль на плечах, она готова была тут же пуститься в пляс и запеть частушку. Среди этой свободы полей многое могло случиться — ввиду одной реальной опасности Старший Рыжий снял её с фермы (дояркой была), отправился к заведующему домой, заведующий Рыжего презирал ещё со школы, но Рыжий принудил, они вместе этот вопрос обсудили, невестку таких-то отправили на ферму вместо Нади, а Надю определили уборщицей в школу. Старший Рыжий Младшему Рыжему сказал: «Дурак ты», сказал: «Скажи себе, я дурак, и молчи».

По-своему, как только она одна умеет, стерва прокляла любя:

— Горе мне, сироте, да кто же у тебя там в Россиях остался, куда это ты собралась, кому ты там нужна, тебе и мать, и родня, и хозяин — я.

Простая и добродушная, не обиделась, повела плечами, сказала:

— Пойду переводчицей. Переводчик знаешь что? Это я говорю, ты не понимаешь, ты говоришь, Тэван не понимает — переводчик один понимает. Учитель русского Серо незаметно у Нади русские слова спрашивает, сам деньги получает.

Подумала-подумала (стерва), наверное, что-то в словах невестки поправилось ей, улыбнулась, сказала:

— Кто его знает.

Тяжёлая золотая коса была у чертовки, и как это не сваляется — три ребёнка всё же на руках, да классы подметай, — вплела в волосы шёлковую абрикосового цвета ленту, перекинула косу на грудь и шла в Ташкент переводчицей.

— А ну, — сказал Старший Рыжий Младшему, — влепи ей как следует.

А она:

— Наш брат Веран от коров меня снял, уборщицей сделал.

Сказал (Старший Рыжий):

— Образования у тебя нет.

Ответила:

— И у тебя нет.

Поднял рыжую бровь:

— Надя, что с тобой?

Но она уступать не думала:

— То, что сам видишь.

Сказал (Младшему Рыжему):

— Влепи ей, дай-ка разочек по зубам, брат.

Надины шестьдесят рублей и трактор «Беларусь» были причиной постоянной раздражённости Младшего Рыжего, и как он ни стремился отделиться материально от матери, ничего пока не получалось. В детстве он неплохо свистел и пел, но не до свиста теперь было: трактор надо было перегонять в Овит и ставить на ремонт, с тяжёлым гаечным ключом в руках он сидел и смотрел перед собой, мысленно, может, и насвистывал, может, даже и в город перебирался — Младший Рыжий свою сироту, с которой, возвращаясь из армии, не знаю, на какой станции познакомился, влюбился и в село привёз, не ударил, сказал брату:

— К тебе ближе стоит и рука у тебя подлиннее, ударь сам.

Сказал (Старший Рыжий):

— Чего она хочет, ты чего хочешь, ахчи?

Она уже свободно разговаривала по-армянски, на нашем, цмакутском наречии, в соседних селах не знаем, поняли бы её или нет, но домашние вполне понимали, сказала:

— То, что твоя жена хочет.

Сказал:

— Гулять хочешь?