— А говорят, мужчин нет… на весь лес верещит.

Через густые заросли на взгорке они увидели какое-то движение, потом человек и телега резко повернули и покатили к отцу и мальчику. Погонщик бежал впереди волов, телега словно преследовала его, он бежал, и завязки его ушанки смешно подпрыгивали. Мальчику показалось, он увидел испуганные глаза, погонщик боялся, наверное, поскользнуться и угодить под колёса, с прутом в руках он убегал и на бегу выкрикивал:

— Циран!.. Циран!..1

На летнем горячем солнце в зелёных лугах один из этих волов, может, и был такого жёлтого, золотистого цвета, кто знает, но сейчас они оба были серые, всклокоченные, обросшие свалявшейся шерстью, громадные их животы болтались из стороны в сторону, они не могли сдержать свой бег, не могли остановиться.

— Тише, айта, под себя их подомнёшь, — усмехнулся отец.

Погонщик промчался между отцом и сыном, отец бросился волам наперерез и крикнул. Волы, словно заговорённые, раскорячились и остановились. Мальчик потом мог сказать, что дорогу волам перекрыл он, он и отец, они с отцом перекрыли волам дорогу.

Погонщик виновато улыбнулся, словно его, мужчину, уличили в недостойной мальчишеской игре. Он сказал:

— Неподкованные, проклятые, не могут удержаться.

— А ты? — сказал отец. — Ты тоже неподкованный?

Погонщик кончиком прута сдвинул на затылок солдатскую ушанку и радостно поздоровался:

— Добрый день вам!

Один из волов хрипел, кашлял, давился и снова хрипел, в ярме недоставало доски, и волы были неправильно запряжены, тому, что хрипел, особенно было неудобно.

Погонщик сунул пустой рукав шинели в карман, концом прута снова сдвинул ушанку на затылок, и его по-девичьи румяное и мягкое лицо засветилось каким-то бессмысленным и виноватым восторгом. Красная эта радость была, возможно, оттого, что погонщик так по-ребячьи убегал от телеги, а может, он всегда такой был, но в присутствии смуглого, жилистого, с жёсткой щетиной на лице — у отца даже голос словно жилистый был, — в присутствии этого человека погонщик, пожалуй, смахивал на женщину.

— Нас тут беспризорными оставил, — сказал погонщик, — для города лес рубишь.

Так могла сказать женщина, и это было полное его поражение, мальчику за него сделалось неловко, он украдкой посмотрел на него через плечо — и всё же он был мужчина, во всяком случае растительность на лице хоть и редкая, но есть, опять же рукав шинели пуст, на фронте, значит, был, потом мальчик бросил мимолётный взгляд на отца — лицо его исказилось неприятной гримасой.

— Айта, взрослый ты человек, — и голос отца зазвенел, — из-за одной двери вызываете меня в такую даль.

Всё ещё улыбаясь, погонщик сказал:

— Обижаешься?

Отец сказал, словно одним ударом гвоздь вогнал:

— А что же мне делать?

Радость с лица погонщика слетела, и само лицо как-то меньше сделалось, рот округлился, сжался, поместился ровно под носом, ни дать ни взять обиженный ребёнок, вот-вот расплачется, но он сказал:

— Ещё и обижается на несчастных женщин. Ты что, не видишь, мужиков не осталось, одни бабы кругом.

Отец в это время смотрел на волов, и слова его были как удар в спину:

— А ты что, тоже баба?

Мальчик потупился.

— А что я, без руки ведь, — послышалась безнадёжная жалоба погонщика, — я не то что баба, я похуже даже, что во мне мужского?

Пустой его рукав отца не разжалобил.

— А то раньше горами ворочал. — Но разве можно было так? Топтать с жалким настоящим человека заодно и его прошлое?

Отец сошёл с дороги, мальчику показалось, они уже дают телеге проехать, мальчик хотел сказать отцу про ярмо, что вол задыхается, но отец достал из-за пояса топор, значит, отец увидел убогую и жестокую эту упряжку и уже приметил единственный молодой ствол граба. Одним лёгким ударом наискось, даже звука не слышно было (мальчик со стыдом вспомнил, как он сам орудует топором), только хруст короткий раздался, и сразу видна стала сила отца, его мощь и сноровка, отец срубил молодой граб, и срубленный граб остался стоять рядом со своим пнём… Таким ударом и с такого места срубил, что один конец уже был готов, а когда он успел наладить другой конец, мальчик даже не увидел, держа топор наподобие ножа, отделяя от ствола мелкие сучья, отец вышел из снега. Пришёл, потопал ногами, сунул топор за пояс и раздражённо, ни к кому не обращаясь и ни на кого не глядя, словно рядом никого и не было, ни виноватых, ни вообще кого-нибудь, с гримасой на лице, одними пальцами развязал мёртвый узел, который мог задушить вола, а ведь этот однорукий не развязал бы его до самого села. Мальчик увидел под горлом у вола большой палец отца и твёрдый крепкий ноготь на этом пальце (а мальчик свои ногти всегда обгрызал).Теперь ярмо сидело как надо, вол был запряжён плотно и свободно, и отец гладил вола по глазам. Погонщик забыл уже про ребяческую обиду и смотрел на отца с прежней преданностью и восторгом… Но разве можно взвалить своё дело на другого и вместе с этим давать ему право оскорблять тебя?.. Нельзя было разве хоть одной рукой, хоть зубами раскрыть нож и самому отрезать и обстругать деревце, а потом и приладить его к ярму, пусть даже одной рукой, да, одной рукой и зубами.

— Чья дочка будешь? — спросил погонщик мальчика.

Из бывшего материного и будущего сестриного платья мальчик посмотрел на погонщика с острой ненавистью.

— Ребёнка чего тащишь в горы, в стужу самую? — сказал погонщик. — В нём и так духу никакого.

— Возьми его с собой, — сказал отец. — Ступай обратно, Армик, с ним вот вернёшься в село. — Отец посторонился, чтобы телега могла проехать, и положил тяжёлую ладонь волу на спину. — Иди уроки учи.

— А я вот, — сказал погонщик, — подковать их веду и соли прихвачу, каменная соль нам нужна для скотины.

— Доброго пути тебе, — повернувшись лицом к зимовью и уже уходя, сказал отец. — Иди, Армик, иди домой, замёрзнешь, простынешь в горах.

— Идём, парень, идём со мной… повезу тебя на телеге, — крикнул однорукий, — в красное платье вырядили, я и подумал, что девочка.

Если у тебя сломался ноготь и зубами за него не ухватиться, и лезвие топора не берёт, и среди всех неудобств этого мира ещё больше даже чем намокшие и обледеневшие на студёном вечернем ветру штанины, тебя мучает и до слез мешает этот сломанный ноготь, ты достаёшь свой нож и готов вместе с ногтем отхватить весь этот ненавистный проклятый палец. А нож не раскрывается, и твои замёрзшие пальцы не слушаются тебя, и ты достаёшь лезвие зубами… губы твои сжимают металл, и от холодного привкуса стали твои жилы мгновенно затвердевают. И вот ты стоишь посреди снегов, холодные, заледенелые штанины от твоих движений стукаются друг об друга, и ты словно прут строгаешь — отрезаешь ноготь, и под твоей детской худой серой и сухой кожей — натянутые туго жилы мужчины.