Потом он рассказал женщинам об испанском бое быков, и это было красиво, лживо и мертво, потому что на шоссе стоял не бык, а буйвол, да и не буйвол, а буйволица, которая шла, чтобы оплодотвориться. Потом он похвалил круглые ямочки на коленях у женщин, но эти колени были для него мертвы, иначе он бы не хвалил их так безошибочно и у обеих сразу. Потом он этим женщинам сообщил, что официально пантеизм у нас не поощряется, но что он убеждённый пантеист и поклонение природе считает единственным спасением для этой трагической планеты, впрочем, всё это были просто слова, потому что и буйволицу, и молнию, и сенокос он любил в той же мере, что и съеденный в полдень сладковатый хашил, — и любил из автомобиля. Он спутницам своим разъяснил, что рога у этого быка чешутся и что он идёт подраться с каким-нибудь другим быком, у которого тоже чешутся рога, — во имя красоты и улучшения рода.

Подъём к летнему лагерю был трудным, на него ушёл целый день, но палатки на склоне оказались не летним выгоном — геологи расставили здесь свои бурмашины и бурили, дырявили землю. Они выключили машину и повернулись к буйволице:

— Добро пожаловать!

Буйволица двинулась было дальше, но увидела, что ноги болят и идти некуда, — она оглянулась, промычала, сорвала два пучка травы и решила попросить пристанища у этих геологов. Между палатками ветра не было, буйволица села между палатками, потом выпростала ноги из-под собственной тяжести, голову положила на землю и заснула. Буры постукивали, буйволица покачивалась как бы в воздухе, потом совсем заснула.

Во сне она облизывала грустного своего прошлогоднего детёныша, детёныш слабо постанывал, потом бабка и пастух Минас обманули её — лохматую шкуру её детёныша они намочили солёной водой и набросили на коровьего телёнка. Во сне она облизывала большую голову своего больного детёныша и плакала, и тихая эта печаль была приятна, как сон. Потом лохматая шкура её детёныша соскользнула, и под ней задрожал коровий телёнок с коровьим запахом — она оттолкнула его мордой и крикнула.

Буйволица проснулась, посмотрела мутными глазами — буры постукивали и укачивали. Буйволица захотела встать, но поленилась — ноги подтянула под себя, голову завела на спину и задремала снова. Вымя слегка сдавливало… сейчас придёт бабка, подоит её. Бабка доила ласково, с песней, но вымя не опорожнялось. Буйволица расслабила вымя, но сосцы болели.

Она проснулась среди ночи, сидя, вспомнила, где она, прислушалась — при свете звёзд люди и машины спокойно спали, где-то у самого края этого божьего мира выла собака, и мигал-помаргивал пастуший костерок вдалеке, дневные люди тепло и мягко дышали в своих палатках, звёзды излучали далёкий холодноватый свет. Она встала, потянулась в свежей ночи и стала пастись. Когда на рассвете люди вышли помочиться, она подняла голову от земли и коротко промычала — мирное-де сосуществование. Они улыбнулись и сказали беззлобно:

— У, дьявол чёрный, напугал, чертяка.

Из палаток спросили хрипло:

— Что там ещё?

— Вчерашняя буйволица, говорит вам доброе утро…

— Хозяин ищет поди…

— Дайте спать! Развеселились…

И было молчание. Потом кто-то снова рассердился, а другие хором засмеялись в ответ.

Утром они ей сказали:

— Решила мацуна нам дать? Молодчина, правильно решила…

Идти ей было некуда. Мир, он, конечно, большой и с каждым разом становится всё больше, и тропинок в нём, слов нет, много, но мир делается в то же время безвкусным, потому что с его лица постепенно исчезает вся грусть и остаётся одна только обильная трава. Она поняла, что поблизости где-то есть стадо, но беспокойство в ней уже свернулось и усыплялось. С тропинки пахло войлоком, собакой, сыром, квасцами и резиновыми сапогами, но её существо не могло сейчас представить на той стороне горы летний выгон с палатками, не могло представить буйвола возле этих палаток и не могло затрепетать. И ей всё равно было, что от родника пахнет стадом, она напилась воды из родника — она пила по-буйволиному и от сытости даже застонала. Она не уступила дорогу курдянке, идущей с двумя вёдрами по воду, и спокойно отнеслась к лаю собак. Чёрная, большая, сильная, с тяжёлым взглядом — она встала посреди лающих собак и подождала. Пришёл курд, крикнул на собак, отбросил палку, подошёл и почесал ей за ухом. И так оно и должно было быть. Пришла мать курда, сложив на груди большие руки, посмотрела на неё со всех сторон, присела на корточки, увидела вымя, сосчитала сосцы — все ли на месте — один, два, три, четыре — все, сказала она и встала перед буйволицей, и просияла от восторга.

— Шко, — не отводя глаз от буйволицы, сказала она сыну, — Шко, мать тебя сыном родила, почему для матери одну буйволицу не купишь, Шко?

Курд взял буйволицу за ухо, подвёл к дверям палатки.

— Вынеси соль, — сказал курд матери, — не эту, чистую. Достань верёвку, — сказал.

— Для матери своей буйволицу купи. Шко, мать твоя сто лет проживёт, детей твоих вырастит, твоих овец доить будет, Шко, буйволиный мацун тебе, когда захочешь, сготовит…

Курд поглаживал буйволицу по спине и так, поглаживая, почёсывал ей за ухом, и вдруг в одно мгновение он надрезал ей кончик уха и сверху посыпал золой, посыпал и потёр. И стало у курда пятьдесят овец с надрезанным ухом, одна буйволица, четыре коровы, три козы, одна кобыла с жеребёнком и две собаки. Буйволицу звать — Наргоз. Кто говорит, будто кобыла краденая, — вон паспорт, пусть посмотрит, с жеребёнковских времён кобыла его.

— Подои, — сказал курд матери, — вымя полное, подои. Соли поешь, — сказал он буйволице, — ухо твоё не очень болит, ешь вот соль.

Мать курда стояла, скрестив руки на груди, и плакала, и улыбалась, потом сказала сыну сквозь слёзы:

— Шко, если отпустишь, волк её съест, Шко? Жалко будет, да, Шко?

Курд чесал у буйволицы за ухом. Курд сказал:

— Съест, а то не съест, конечно, съест волк. Одиннадцать лет буйволице нашей.

Пришла дочь курда. Позвякивая серебряными украшениями, ударила в ладони, встала перед буйволицей.

— Какая хорошая буйволица у меня, а детёныш где?

Мать курда вымыла медную посудину и молча, проливая слёзы в радости, забралась под буйволицу и так, с плачем и песней, стала доить мягко-мягко — пхк-пхк-пхк. Выгнув шею, буйволица принюхалась — пахло овцой, — она отставила ногу, расслабила сосцы. Куда-то катился-спешил ветерок, но кислый овечий запах оставался, не уносился ветерком, и, хоть солнце стояло над головой, было не жарко, над выгоном молча трудилось, разматывало нити пелены беленькое облачко, под облачком в маете своей песни наслаждался-восторгался маленький жаворонок — что солнце, мол, что ветер, не жарко, а вот и старуха, буйволицу доит, как радостно, как хорошо.